этого дедушкин отец, невесть почему, тоже вынести не мог. К счастью, дедушкин отец не был просто кровожадным убийцей, и его история не переходила на вторую руку — после пяти пальцев и пяти покойников список закончился, и тогда Габриэль спросил, разбрасывал ли он за собой трупы врагов, чтобы найти по ним обратную дорогу к дому.
Апупа рассердился: его отец никогда не возвращался обратно. «Его „домой“ было тут!»
Сам Апупа, как и его отец, тоже был «из мужчин мужчина», но, к своему большому сожалению, никогда не убил человека. Однажды на пасхальном седере — я был тогда молодым парнем, мой отец уже умер, Аня уже ушла, Аделаид приехала и уже уехала — он даже сказал, что завидует мне, потому что я убил. Я не поверил своим ушам. В сущности, никто не поверил. Страшное молчание накрыло стол, глаза уставились на ботинки или отправились блуждать по стенам. Пальцы разминали смущенные крошки мацы. Кнейделах[111] набрали полную грудь воздуха и нырнули в холодные, как лед, глубины супа, зато у меня, которому, в отличие от всех них, не было куда спрятаться, — у меня перехватило дыхание.
— Ума у него нет, но «в качестве компенсации» он еще и долбанутый на всю голову, — шепнул мне Габриэль.
— Я убил своего товарища, Апупа, — произнес я наконец.
— Но когда ты нажимал на курок, ты не знал, что это товарищ. Ты думал, что это враги, — ответил он, и это «враги» прозвучало у него торжественно и архаично, почти как «расправа», или
— Мне не помогает, что это не по моей вине, — сказал я. — И тому моему товарищу это тоже уже не помогает.
— Тогда, значит, я прав. — Он поднялся со своего места, обозначая конец спора. — Значит, убить — это убить, и не важно кого.
А я позже сказал Габриэлю:
— И ты знаешь, что самое ужасное? Что он прав. Это действительно ничего не меняет. Ты ведь был там, и ты знаешь. Действительно, в меня стреляли, и я, действительно, выстрелил в ответ, не зная, в кого и во что. Но что я не могу забыть, так это как я нажимаю на курок и сразу же понимаю, что моя фонтанелла была права, что это ошибка, но палец не перестает нажимать. Пока не кончилась обойма.
Щуплый и низенький, сидел Габриэль в первом классе деревенской школы. Старый инкубатор — он давно уже им не пользовался, но не соглашался выйти без него из дому — лежит рядом на полу. Теплая шапка для недоносков снова желтеет на голове. Тонкие пальцы мнут старое мягкое полотенце Апупы и время от времени прижимают его к носу или ко рту. Постоянный объект учительской жалости и мишень для тычущих пальцев соучеников, которых только страх перед возмездием Апупы удерживал от приставаний.
— Ты должен присматривать за ним, — твердил мне Апупа и напоминал: — Вы одной крови!
Я присматривал за ним, но не подставлял плечо, не обнимал и не прикасался. Сегодня мы друзья, но тогда, в наш первый школьный год, я испытывал к нему ревность и отвращение одновременно. Его тонкая кожа и дряблое, старческое тело отталкивали меня, его лицо было вечно озабочено, как у человека, который не знает, где он сыщет в следующий раз поесть, тогда как я был мальчишкой ловким и сильным, а в те дни еще и выше большинства сверстников. Я боялся, что если буду все время возиться с ним, то потеряю уважение, завоеванное в классе.
Только к десяти годам Габриэль немного окреп и подрос и начал присоединяться ко мне в играх, которые пугали и беспокоили Апупу, хотя одновременно и радовали его. Как и я тогда и как он сам поныне, Габриэль не знал страха. Мы вместе дразнили бодливых телят, вместе взбирались на крышу коровника ловить голубей, вместе прыгали на сеновале с вершины соломенных кип на землю и вместе становились раз в месяц у косяка двери, чтобы дед измерил и отметил наш рост, двумя карандашами разных цветов: красный ангел — Михаэль, синий ангел — Габриэль.
Я и без этого знал, что я выше, но сам процесс измерения, запись, разочарованные вздохи Апупы — всё это придавало разнице в росте очень мною любимую официальность.
— Подожди-подожди, — говорил дед, — мы еще тебя перерастем.
Хождение Габриэля в школу изменило нашу жизнь еще в одном отношении: Апупа, обычно избегавший посещать деревню, теперь начал каждое утро ходить туда с Габриэлем и за несколько минут до звонка на большую перемену возвращался его покормить. Мы слышали, как приближаются его огромные рабочие ботинки: вначале тряслась улица, потом — школьный двор и, наконец, — коридор. Приближаются. Останавливаются. Нетерпеливо расхаживают перед классной дверью, удаляются и возвращаются. Услышав звонок, он открывал дверь, слегка согнувшись под притолокой, плечи и улыбка касаются обоих косяков. И Габриэль бежит ему навстречу с разинутым ртом и тащит за полу рубашки к коралловому дереву, что в углу двора.
Здесь, в тени этого большого дерева, опадающие цветы которого покрывали двор кровью, а корни поднимали плитки мостовой, раскалывали фундаменты домов и душили трубы, — сегодня я всегда вспоминаю его, когда предостерегаю своих клиентов от тополей и коралловых деревьев, — мой дед Апупа кормил своего сына. Другие ученики, и я среди них, смотрели на них с безопасного расстояния и посмеивались. Апупа вынимал из корзинки маленькую запеленатую кастрюльку еще теплой манной каши, питательные бутерброды с маслом и медом и бутылку с безвкусным мутным напитком, который он готовил сам — из свежих дрожжей и гусиных желтков, смешанных с теплой водой и большим количеством виноградного сахара. Габриэль жадно проглатывал все, а Элиезер говорил с улыбкой, что Габриэль Йофе и землеройка вульгарис — единственные в мире млекопитающие, которые каждый день съедают больше пищи, чем весят сами.
— Смейтесь, смейтесь, — кричал дед, расплываясь в улыбке. — Если я не надеру вам уши сегодня, увидите, как этот паренек врежет вам завтра! Еще немного, и он будет больше и сильнее даже меня, а память у него уже сегодня хорошая, так что берегитесь! — И потом тыкал пальцем в меня: — И ты тоже берегись! Хоть ты и семья! — Но при этом его губы и глаза, как я уже говорил, улыбались, а лицо было добрым и любящим. Не меня, но любящим и добрым.
Потом он уходил, а к обеду возвращался забрать сына домой. Несмотря на ежедневное смущение, которое он вызывал у меня, это было приятное зрелище. Апупа движется, как ледокол, море детей расступается перед ним, он направляется прямо к своему мизинику, поднимает его и сажает себе на плечо. А мне говорит:
— Пошли, Михаэль, идем с нами, будешь охранять нас от врагов, чтобы не подкрались сзади.
И так мы шли. Я прыгаю от одного гигантского дедушкиного следа к другому, а Габриэль, с высоты Апупиного плеча, корчит мне рожи и высовывает насмешливый язык. Мы поднимались по прохладной душистой кипарисовой аллее наших матерей-близняшек, а перед самыми воротами я говорил: «Я приду позже», — и ускользал на обед к моей любимой.
Тем временем Амума начала обучать Сару Ландау новому и чрезвычайно важному делу: раз в какое- то время хвалить Апупу за что-нибудь, что он сделал, и при этом гладить его по голове, но ни в коем случае не навязывать ему те бесчисленные советы, идеи и наставления, которыми Сара так щедро осыпала других.
— Хоть он и знает, что у него куриные мозги, он ненавидит, когда ему говорят, что делать, — сказала она.
Обе они исходили из того, что Амума не умрет, пока не приготовит Сару занять ее место. В то же время обе они знали принцип действия песочных часов и понимали, что чем больше знаний переходит к Саре, тем меньше дней остается у Амумы. Но даже они не предполагали того, что знал я: что первой умрет не Мириам Йофе, а как раз Сара Ландау. То был, кстати, первый и единственный случай, когда моя фонтанелла почуяла запах. Видеть и слышать она всегда была способна, но запах не улавливала даже от Ани. Однако сейчас всякий раз, что появлялась Сара, моя открытая макушка ощущала слабый трупный запах, вроде того, что порой доносился из железной бочки за курятником, когда куриные трупики не сгорали дотла.