выкуп. Яшку и меня усадили в передний угол. Мы уже знали, что нужно говорить в этом случае. В избу вошел дружка и, поздоровавшись, сказал:
— Ну, сватьюшки, собирайте невестушку к венцу. Наши кони у ворот стоят и ждать долго не велят…
— Придется обождать! — громко сказали мы с Яшкой.
— Это кто тут голос подает? — с притворной строгостью спросил дружка и сильно ударил по столу ременной плетью. — Вон из-за стола!
— Вынь да положь рупь серебра! — отчеканили мы.
— Ишь вы какие!.. Хватит с вас и полтины, — проговорил дружка и положил на стол серебряный полтинник. — Вылазьте!
— Нет, не вылезем!
— Что, мало?
— Ну да, мало! — сказал Яшка. — Маврунька у нас хорошая.
— Во-он что! — подмигнув, протянул дружка. — Ну, раз такое дело — получайте.
К нашей неожиданности, дружка положил на блюдечко не полтину, а целый рубль! И мы, получив полтора рубля серебром, вышли из-за стола.
Перед самым отъездом к венцу Маврунька заголосила:
После венца гуляли у Ефима, потом шли к дяде Захару — к Маврунькиному отцу и к другой близкой родне. Молодых сажали в передний угол. Им кричали: «Горько, горько!..» И тогда Анашка с Маврунькой, красные от смущения и от невыносимой жары, целовались. Когда гуляли у Ефима, гости пели:
А потом дружка подносил гостям по полной чарке водки, смешанной с нюхательным табаком, чтобы сильнее дурманило голову.
В избе становилось все оживленнее и оживленнее. Посмелел и Анашка, немного подвыпивший. Он сидел под самыми иконами в атласной рубахе лилового цвета, будто какой-то новоявленный апостол. Его огромный огненно-рыжий чуб пылал неугасимым костром. Анашка то и дело наклонялся к Мавруньке и шептал ей что-то на ухо. Она, потупив глаза, улыбалась, кивала головой и беззвучно шевелила губами.
Но вот кончилась свадьба, пролетела как сказочно красивый сон, и снова наступили черные, однообразные дни.
Мы с Яшкой частенько заглядывали к Дядькиным. Это нас Маврунька привадила. Тихонько от домашних она каждый раз совала нам какой-нибудь гостинец — по горсти тыквенных семечек или по кусочку пирога с картошкой.
— Нате вот, спрячьте, — говорила она полушепотом.
А один раз Маврунька поглядела на нас пристально, потом горько, чуть заметно, улыбнулась и сказала:
— Безжалостные вы… продали меня, вот и майся всю жизнь.
Нам с Яшкой вдруг стало нестерпимо жарко, языки наши отнялись, и мы не могли выговорить ни одного слова. Наклонив голову, мы стояли молча, чувствовали себя так, будто и в самом деле были виноваты перед Маврунькой.
А через два года Маврунька стала такой же мученицей, как и другие бабы. Глаза ее не улыбались, потухли, потускнели от грусти и заботы. В них была видна только усталь от непосильной работы да от бессонных ночей, проведенных возле зыбки.
Великий пост тянется целых семь недель — до пасхи. Самое тоскливое время года! В этот пост обычно каждый говел: всю неделю изо дня в день ходил в церковь, молился, а потом исповедовался и причащался. Люди постились, не ели ничего скоромного — ни мяса, ни молока, ни даже рыбы. Есть скоромное разрешалось только маленьким ребятишкам да больным.
— А почему Ахмет в великий пост баранину ест? — спросил я как-то мою мать.
— Ему можно — он другому богу верует.
— Какому другому?
— Вот пристал! Ну, не нашему, и все…
— А их бог добрее нашего. Он ездит на башкирском коне в лисьей шапке и бедным помогает.
— Это кто тебе сказал? — посмотрела на меня мать.
— Дядя Роман, — ответил я.
— Ну, его только слушай! Он, пожалуй, наговорит с три короба.
— А что, неправда?
— Отвяжись, не знаю я!…
Великий пост хотя и был тягостным, скучным, однако мы, ребятишки, ждали его не без интереса. Каждый год он приносит с собой два радостных дня, в которые нам пекли кресты и жаворонки. Кто пек из пшеничной сейки, а у кого ее не было — из ржаной муки. В середине поста мастерили кресты, а неделей позже, ближе к теплу, — жаворонки.
К крестам ребятишки проявляли особенный интерес, потому что в каждый крест что-нибудь да запекалось: медная монета или щепка, игла или стальное перо, кусочек кожи или тряпка.
Нам пекла мать всегда только ржаные кресты. Но это нисколько не смущало нас. Тут важно было другое: что в них запекла мать? Каждому хотелось, чтобы попался «счастливый» крест — с копейкой. Это означало, что весь век свой будешь жить без нужды. Неплохо, если крест попадется с иглой или тряпочкой: «Ну, портным станешь!» — говорила мать, участливо следившая за тем, как мы разламывали кресты. А когда крест попадался с кусочком кожи, мать тоже радовалась: «Свой сапожник будет».
И копейка, и тряпочка с иглой, и кусочек кожи, и перо, сулившее стать писарем, — все это радовало до бесконечности. Шутка ли! С ремеслом в руках не пропадешь, всегда на хлеб можно заработать. А отец говорил, что и на квасок останется. Но вот когда крест попадался с запеченной в него щепкой, то уж тут радости мало, потому что щепка означала гроб и раннюю смерть.
Один крест мать пекла на Яшкину долю. Мне чаще всего попадались кресты с иглой или с тряпочкой и очень редко с копейкой.
А Яшке, как нарочно, все со щепкой да со щепкой. Зато Симке почти каждый раз попадался крест с медной монетой или с пером и ни разу со щепкой.
А в честь чего пекли жаворонки? Почему этим птичкам такой почет и уважение? Потому что