— Ты, главное, собственное мнение наживи!
Мнение у Наташи свое только по бирюковской кардиограмме. Вроде так же, но если придираться, то плохо совсем. Надо к нему идти. Или посидеть еще? Цветы вот не политы, эпикриз пятничный не написан. «Иди, Наталья, работать надо», — сказал Котов. Работать надо. Таня уже ускакала по своим палатам. Все разбрелись, пусто. Пахнет молотым кофе и апельсинными корками, сыром. Ветряным свежим воздухом из открытого окна.
И здесь, в палате, запах. Больные принюхались, Наташа привыкла. Пахнет мочой, носками, больным немытым телом. Телом умирающего человека. Смертью пахнет. В этой палате, кроме Бирюкова, еще двое. Пожилой и бледный, с большим, налитым водой животом, не влезающим под майку — Парфенов, и молодой с инфарктом, чуть за сорок — Степанов. Оба забились, каждый в свой угол, загородились, кто чем. Наташа всегда осмотр начинает со Степанова, не знает, почему. Может, потому, что он самый молодой? Или потому, что с Бирюковым уже все ясно?
— Глубже, так. Еще. Ртом дышим. Спиной. Так. Не болело со вчерашнего дня?
— А?
Он напуган, конечно. Здоровый, сильный мужик, смуглый, с лета сохранивший загар на широких плечах. Веснушчатая спина, как дверца старого шифоньера — широкая и основательная, теперь слегка ссутулена. И все его тело, большое и сильное, сейчас зажато и скрючено, свернуто комком в желании спрятаться от того, что встречает его каждый день в реальности. Он даже спит, накрывшись одеялом с головой, как Наташин сын, когда форточка открыта. А он взрослый человек, шофер, пальцы от табака желтые, наколка. За всю жизнь ни разу не брал больничный, пока сюда не попал. Кто-то бунтует, не соглашается, не верит, кто-то не понимает. Этот — вроде понимает, даже курить бросил. А что тут понимать, если рядом с тобой третий день умирает не старый еще человек, а на ваших историях болезни написан совершенно одинаковый диагноз? Степанов сидит на койке целыми днями, играет на телефоне, читает женские детективы, газету «Чудеса и приключения». Боится.
— Сердце, говорю, не болело?
— А, ну, так, щемило маленько. Да мы тут ночью-то, ночью, это, не спали совсем. Под утро только. Да. Щемило маленько. Я таблетку сразу взял, как ее, вы вчера велели…
— Нитросорбид.
— Ага, и прошло вроде.
— Ну, хорошо. Надо вам уже из палаты выходить потихоньку. Хорошо? В коридор. Но это не значит, что надо сразу везде ходить, по лестнице, в киоск, ладно? Только пока до пальмы.
Кивает. Кивать-то он кивает, а потом жену пойдет в вестибюль провожать. Жена — полная румяная женщина, молодая, ведет себя, как страус. Ни разу не подошла с доктором поговорить. Наташа домой уходит поздно, когда уже появляются вечерние посетители. Степанова вжимается в стену в коридоре, на сколько позволяют ее обширные формы, лицо у нее одновременно виноватое и многозначительное. Она делает вид, что ей точно известно, как пойдет их дальнейшая со Степановым жизнь, после того, как его «подлечит» молодая докторша. Как прежде пойдет, только Степанов остепенится. Бросит выпивать по пятницам после смены и по выходным. Если нет рейсов. Будет сидеть у телевизора, с сыном беседовать — бугай вымахал, весь в отца. И веснушки у него такие же. Сын приходит иногда с матерью, несет за ней мешки и кошелки с апельсинами и домашними судками, но в палате не сидит. Побудет немного и выходит стену подпирать с телефоном, играет в те же игрушки. Только инфаркт у Степанова обширный, вряд ли он сможет работать без операции, будет ждать бесплатной очереди к хирургам, инвалидность оформит. Жена будет работать за двоих. Наташа представляет постаревшую сердитую Степанову в байковом халате.
— А сейчас можно выйти, Наталья Васильна, да?
— Можно.
Выйти нужно.
— Парфенов, сколько мочились сегодня? Показывайте ваши записи.
Парфенов за последние полгода третий раз лежит, опытный пациент. Только толку все равно никакого, приедет домой и таблетки пить перестанет.
— Вот, сегодня хорошо, три двести. Всю ночь бегал. И выпил — литра нет, терпел.
— Да, неплохо. — Кем он работал, интересно, бухгалтером что ли? Бумажка расчерчена. Время аккуратненько и количество. Вып. и выд. Вып. компот и суп, «морс из дома». Выд. действительно много. Туалет в палате, Бирюков напротив. Здесь всю ночь топтались дежурные, а Парфенов путешествовал мимо его койки. Надевал, наверное, свои очки с лейкопластырем на переносице и заносил острым почерком циферки в кондуит: «Выд. 150».
Бирюков страшен. Он худ и синюшен. Губы запеклись лиловой коркой. Дышит тяжело и натужно, клокоча и хлюпая, как будто силится продышать сквозь толщу наплывающей в легкие воды. Лежать он не может, сидит, свесив костистые ноги в стоптанных тапках. Бирюков молчит, пока Наташа осматривает других больных, и когда она подходит — почти не реагирует.
— Плохо?
Он едва заметно кивает. Все силы его сейчас уходят на то, чтобы дышать. Дышать, дышать, заглатывать ускользающий воздух. Он обнимает себя руками, крепко сцепив их за локти, чтобы не дать драгоценному воздуху выйти. Грудная клетка под потной рубахой ходит, как меха изношенного насоса. Сердце колотится над ключицей глубокой западающей ямкой, под дряблой кожей на шее сиреневой жилкой. Быстро-быстро, можно издалека посчитать пульс. Наташа сама расстегивает ему пуговицы рубахи, слушает. Всюду хрипы, огромная тахикардия, но тоны такие глухие, что едва слышны.
— Болит где-нибудь?
Он слабо пожимает плечами, поднимает голову и все-таки смотрит на нее. Голос хриплый, еле-еле разлепляются сухие губы.
— Нет, сейчас не болит. Дышать… дышать тяжело…
— А уколы вот сейчас утром делали, не полегче стало?
Кивок.
— Полегче…
Давление очень низкое, манжетка тонометра соскальзывает с худого плеча, Наташа принимается накачивать несколько раз, тогда Бирюков протягивает другую руку придержать. Помогает Наташе.
— Сейчас еще капельницу поставим и укол. Вы писали чего-нибудь за утро?
Качает головой.
— Ложитесь потихоньку, как удобно, сейчас поставим.
На посту сегодня Рая. Рая — опытная медсестра, работает давно, но в связи с разводом совершенно в расстроенных чувствах. «Острая потеря интереса к труду», как говорит заведующая. Рае всех жалко, у нее большие коровьи глаза с густо накрашенными ресницами, когда она ими хлопает, кажется, что реснички шуршат одна об другую. Рая уже знает, конечно, что сейчас велит делать Бирюкову Наталья Васильевна. Но не торопится.
— И кислород давай ему не сильно, масочкой. Он сейчас приляжет, как сможет. И спинку надо поднять у кровати, если получится.
Спинку поднять не получилось, койка сломана. Бирюков не может лечь, задыхается. Рая не может попасть в вену. И процедурная Галина Ивановна. И еще другая медсестра, случайная — из хирургии. Больному ничего не ввели. Кислород пользу, конечно, имеет относительную, но зато Бирюков занят. Он живет: дышит, держит маску рукой, регулирует сам колесиком, чтобы не сильно шел поток. Наташа опять перебирает кардиограммы, сравнивает последнюю с сегодняшней.
— Я схожу все-таки в реанимацию, Евгения Сергеевна, вот здесь смотрите, вроде хуже?
— Хуже, не хуже, больной у нас с тобой умирает, и умирает он не от какой-нибудь там онкологии, а от инфаркта. Да? От отека легких. Иди, спускай его, проси место, если что — я позвоню.
В реанимацию Наташа ходила пять раз или шесть. Звонила Евгения Сергеевна — никак. Бирюков там никому не нужен. Кардиограмма не острая. Наташа к часу дня находится уже в состоянии механической куклы. Другие больные тоже требуют осмотра, приходят их родственники, идут обследования, вообще рабочий день движется вперед, как объективная реальность, независимо от Бирюкова. Примерно раз в