пачку ассигнаций, выбросил в окно. Проводил взглядом улетающие вдоль поезда обрывки купюр. Поезд в этот момент как раз изогнулся как огромный серп, и виден стал далекий последний вагон с двумя автоматчиками, сидящими на крыше.
– Как птицы, – пробормотал Кранах.
Потом он повернулся к Адлербергу и протянул приятелю белое полотенце, сказав:
– Вытри руку.
Аксель тщательно вытер руку, очистив ее от желтоватых кусков желе.
Затем расправил рукав своего черного мундира.
– Вот, не запачкался… – пробормотал он.
– Не запачкался, – повторил фон Кранах и посмотрел на свой собственный рукав, на котором виднелось еле заметное пятно от выплеснувшегося из кружки вина. – А я вот запачкался. Хотел остаться чистеньким, но не получилось, сударь мой. Мое начальство прекрасно знакомо с законами криминальных сообществ, а имя этим законам – круговая порука. Меня сфотографировали с разных ракурсов присутствующим на публичной казни. Казнили нескольких партизан. Меня даже сняли на кинопленку на фоне толпы из крестьян. Их всех, после моего отъезда, я полагаю, расстрелял карательный отряд. Все эти фотографии и кинопленки находятся у моего шефа. Таким образом он избавляет меня от искушений перебежать на сторону врага. Но я и так не перебежал бы на сторону врага. Зачем? Я родился, Аксель, здесь, в этих местах, – Юрген кивнул в окно. – Твоя Германия далеко на Западе. А моя – здесь. Если бы я мог бы спрыгнуть сейчас с этого поезда, за четыре часа быстрой ходьбы я достиг бы отчего дома. Распахнул бы давно закрытые окна, впустил бы в комнаты свет и ветер. Затопил бы камин, чтобы пламя трещало в солнечном луче. Задал бы корму лошадям в наших конюшнях, почистил бы и хорошо зарядил старые ружья. Созвал бы челядь, выставил бы им вина и пива из подвалов. После мы взяли бы ружья и ушли в светлый лес, запалив родовое гнездо. Оно бы весело вспыхнуло. И там, в лесу, ждали бы мы красных, чтобы доказать им, что мы тоже знаем, что такое la resistance. Вот такая война мне по душе! Я тоже партизан! Пускай поймают, пускай повесят в населенном пункте. Мне ли бояться смерти, когда я хозяин в этих местах? Добро пожаловать в мои угодья, господин оберлейтенант. Давай кружку!
Юрген достал откуда-то новую полную бутылку красного и штопор, ловко вытащил длинную пробку, наполнил кружки.
Аксель неторопливо постукивал очередной сигаретой по серебряной крышке портсигара.
– Дай-ка мне тоже сигарету, будь любезен, – неожиданно попросил Кранах.
– Ты же не куришь? – удивился Адлерберг.
– Курю изредка. Простая сигарета – это же не сигара. От сигар меня тошнит.
Они закурили, запивая дым вином.
– Да, теперь я вижу, что тебе не до философских разговоров. – Аксель прищурил свои белые ресницы. – Ты жаждешь простой исповеди. Душа отягощена войной, сын мой.
– Наверное, просто русское влияние. Русские любят исповедоваться в поездах. А ты, как посмотрю, не утратил едкости.
– Главное, не ходи исповедоваться в русскую церковь. Знаешь, что стряслось с одним майором? Был один майор, служил в СС, прославился своей жестокостью. Чувством юмора обладал, но самым скверным. Шутил, мягко говоря, несколько брутально. Как-то раз, в русском городке, в подпитии, зашел он в русскую церковь. Церковь была оцеплена, рядом везде стояли его ребята – он мог не опасаться. Ходил, скрипел сапогами, смотрел вроде бы фрески. Вдруг видит старенького батюшку – тот хрупкий, в сединах, сгорбленный. Глаза мудрые, кроткие. Совсем древний старичок, непонятно, в чем душа держится. А майор неплохо говорил по-русски. Подошел к священнику и говорит: «Исповедуйте меня, святой отец. Грехи мои тяжкие, сердце гложут». Соврал ему, что якобы крещен был в младенчестве по восточно-христианскому обряду. Встал перед ним на колени, тот его накрыл епитрахилью, стал исповедовать. Майор ему все рассказывает. Не знаю уж, что толкнуло этого греховодника майора – то ли подшутить он так решил, то ли действительно захотел облегчить душу. Начал рассказывать о своих подвигах, постепенно увлекся, вошел во вкус. Повествует с деталями, смакует. А дела там были такие, что лучше не знать о них. Священник слушает, кивает… А когда тот дошел до России, до своих деяний в деревнях… Кобуру-то эта свинья забыла застегнуть. А старец, одну руку держит у майора на голове, а другую – сухонькую, бледную – тихонько так опустил, вытянул у майора из кобуры пистолет, приставил ствол ко лбу исповедующегося и, прямо через епитрахиль, – бах! На самом интересном месте отпустил ему грехи. Вот, что называется, неудачная исповедь.
– А что, пожалуй, ты прав. Я тоже готов исповедаться, – неожиданно сказал Юрген. – А вот и она: моя исповедь. Только она не о прошлых, а о будущих грехах. О тех, которые я собираюсь совершить. У меня есть подруга в Риме, и я хотел бы, чтобы мы с ней вместе, совместными усилиями, убили одну супружескую пару. Моего друга Гвидо Ласси и его жену – норвежку Гудрун. Это ужасная женщина, с огромным лицом. Пока Гвидо и Гудрун живы, нам с Мюриэль не видать счастья. Затем я хочу сесть с Мюриэль на корабль, собирающийся отплыть, скажем, курсом на Монтевидео. Там на корабле, когда мы пройдем Гибралтар, я, наверное, скажу ей: «Мы сбежали. Сбежали вместе. Ты счастлива?» И она в ответ: «Я счастлива». Итак, три греха: убийство, измена Родине и бегство от справедливого наказания. Прощаешь?
– Бог простит, – сказал Адлерберг без улыбки. – А ты действительно смелый. Хотя… Вам, богоизбранным, все можно говорить. Потом скажешь начальству, что провоцировал офицера конвоя, проверяя на прочность. А я вот боюсь думать о себе. Вместо этого думаю, ты не поверишь, о Германии. Что с ней-то будет?
– А хуй с ней! – неожиданно воскликнул Юрген. – Смотри, вокруг нас – Польша.
Действительно, балтийский лес остался позади и за окошком поезда потянулись унылые польские поля.
Глава 32
Айболит
Дунаев перебрался на плоту на другую сторону реки, вошел в туман и быстро стал подниматься по склону обрыва. На вершине рассчитывал он обнаружить домики в садах. Он собирался найти домик врача, постучаться в окошко с наличником. И, несмотря на неурочный час, задать врачу один важный вопрос. А может быть всадить в доктора осиновый кол.
Но там, где еще вчера стояло село Воровской Брод, теперь простиралось пепелище. Торчали остовы обгорелых изб и обугленные фруктовые деревья. Все было тихо, мертво. С горьким тоскливым недоумением парторг оглядывался вокруг. Неужели, пока он блуждал за рекой, немцы нагрянули и сожгли село, а всех селян уничтожили или увели куда-то? Но, присмотревшись к пепелищу, парторг понял, что село сгорело давно, обгоревшие остовы домов кое-где уже поросли зеленой травой. Трава росла в окнах, земля, удобренная пеплом, бурно и дико цвела сквозь старое разрушение. Из деревьев кое-какие стояли мертвые, другие же уже стали оправляться от ожогов, и то и дело на обгорелом черном стволе видна была цветущая ветка. Лесные птицы успели свить гнезда в провалившихся крышах и испуганно взлетали при приближении одинокого путника.
Вот и сад врача. Уцелел кусок забора и калитка с цифрой 7. Дунаев вошел в сожженный сад и услышал ржание. Несколько лошадей потерянно бродили по саду. Видимо, прежде чем запалить конюшню, кто-то выпустил лошадей.
Одна из лошадей – белая – блуждала меж деревьев, позванивая уздечкой и стременами. Возможно, сам доктор Арзамасов оседлал ее, надеясь ускакать от фашистов. Но не успел. Дунаев похлопал лошадь по холке, она печально и тревожно скосила на него крупный глаз. Почти механически парторг вдел ногу в стремя и сел на лошадь. Шагом поехал сквозь остатки деревни куда-то. Сразу за деревней начиналось поле, полное туманов.
Дунаев медленно ехал в тумане, опустив поводья. Давненько он не ездил верхом, а ведь когда-то в деревенском детстве не слезал с коня целыми днями, ходил с табуном в ночное, спокойно сидел на коне без седла, управляя одними ударами пяток. Белая поджарая лошадь шла шагом, уныло пофыркивая. «Неплохая лошадь, объезженная, – отметил про себя парторг. – А для такого глухого, лесного угла – превосходная». Он еще вчера во время визита к доктору Арзамасову, понял, что тот – любитель лошадей. Расслышал ржание из конюшни, в кабинете приметил кожаный арапник, небрежно брошенный в кресло. Да и сапоги на ногах врача явно были для верховой езды. Оно и понятно – как еще сельскому врачу добираться в окрестные деревни да на дальние хутора? На телеге не проедешь, пешком не дойдешь – тут без верховой езды никак не обойтись. Доктор-то здесь был один на всю эту глухомань. Ну да где он теперь? Немцы увели с собой, а может, и убили. А жаль – хороший был врач, Павел Андреевич, каких мало.
– Ну что, лошадка, где твой хозяин? – спросил Дунаев у лошади. Та громко и тоскливо заржала. В ответ ей из тумана раздалось ответное ржание. Дунаеву показалось, что ржали две лошади, причем одновременно.
Парторг тронул поводья, лошадь пошла туда, где что-то темнело. Вскоре стало видно, что это большое одинокое дерево, растущее посредине поля. Снова послышалось двойное ржание из тумана. Что-то белелось там. Дунаев присмотрелся, подъехал чуть ближе и с печалью понял, что это белеется. Человеческая фигура в белом медицинском халате висела под толстой веткой. Ноги в дорогих сапогах для верховой езды болтались над землей.
– Не помог вам, Павел Андреевич, йоговский прием против повешения, – промолвил Дунаев, подъезжая.
Тут ему пришлось вздрогнуть. На белом лице врача что-то шевельнулось, тронулось, и вдруг открылись глаза. Таких глаз парторг еще не видал. В глубине зрачков лежали еще глаза – закрытые, с седыми ресницами. Они затрепетали и тоже открылись. В них снова были глаза, и снова закрытые, похожие на детские, с округлыми