[28]

25

Из лагеря меня освободили в августе 1919-го, как только закончилось мое перевоспитание. Контрпропагандисты старались изо всех сил. Теперь я мог с легкостью опровергнуть чуть ли не любое марксистское положение, если надо, даже призвав на помощь Библию. Мои четкие ответы убедили учителей, что в качестве разносчика коммунизма я более не опасен и могу идти на все четыре стороны.

С виду Уланов ничуть не изменился, те же дома, те же улицы. А вот люди стали другими, приуныли, постарели. На улицах не видно детей, из скверов пропали влюбленные, в глазах у прохожих сквозила печаль.

Или мне так казалось?

Я обогнал пожилого человека с буханкой хлеба под мышкой.

— Мориц? — окликнул он меня дрожащим голосом.

— Господин Каминский… — Комок в горле мешал мне говорить.

— Господи, ты жив… С возвращением… Как ты кашляешь! Ты болен?

А я и не замечал. Привык.

Каминский потрясенно смотрел на меня.

— На тебе хлебца… покушай… Как ты… возмужал. Расскажи, что с тобой приключилось? Где ты был все это время?

— В Сибири, — пробормотал я, впиваясь зубами в мякиш.

— В Сибири? Бедняга. Мы уж наслышаны о тамошних лагерях. Так тебя посадили в специальный эшелон и отправили со всеми прочими домой? Тут несколько ребят вернулось… Они добирались именно так.

— Нет… я не на поезде… я пешком шел.

— Из Минска? Боже мой…

— Не из Минска. От границы с Монголией.

Господин Каминский лишился дара речи.

От изумления у него отвисла челюсть.

— Ты кушай, кушай… можешь все съесть… — выговорил он немного погодя. — Родители твои в Берлине, месяца два назад уехали. Мы все думали, ты погиб.

— А как Лотта Штейнберг?

Во мне все трепетало.

— Они уехали еще в прошлом году. В Вену.

— Ах, вот как… значит, она жива…

Какое счастье!

— С ней все хорошо. К ней посватался один адвокат. Они обручились.

Ноги подо мной подогнулись. Страшный приступ кашля скрутил меня.

— Тебе нехорошо, мальчик мой? — Каминский положил мне руку на плечо.

— Ничего, ничего… не волнуйтесь. Это пустяки… небольшая слабость, вот и все.

— Давай-ка я отведу тебя к доктору.

— Не стоит, честное слово… Передайте ей от меня наилучшие пожелания. А когда свадьба?

— В феврале.

Должно быть, я потерял сознание. Не помню.

Очнулся лежа на земле. Мешок мой развязался, и сотни неотправленных писем высыпались на мостовую.

Надо мной склонился Каминский:

— Тебе срочно надо к доктору. Давай-ка я тебе помогу.

Он поднял стопку писем, принялся запихивать их в мешок и вдруг замер.

Сощурил глаза.

Недоверчиво покачал головой.

— И все они к Лотте? — В голосе его слышалось крайнее изумление.

Да, я сохранил их, все до последнего листочка. Каждый день мой запас пополнялся. Они вот в этом кофре, Фишель… приподними… видишь, какой тяжелый? Он теперь твой, Фишель… чтобы помнил.

Чем ближе я был к Лотте, тем сильнее сгибался под бременем своих чувств. И наконец не выдержал. Доктор сказал, у меня туберкулез. Но погибал я от несчастной любви.

[29]

26

Лео уныло поднимался по лестнице в свою спальню. С той минуты, когда Ева и Фрэнк встретили его на вокзале в Лидсе, он и двух слов не проронил. Фрэнка мучила совесть: повадку молчуна Лео перенял у него.

Отец твердо решил рассказать все сыну. Он полностью готов. Шутка ли, несколько месяцев возился с содержимым старого кожаного чемодана.

На полу спальни были аккуратно разложены какие-то бумаги, весь письменный стол занимал потертый коричневый кофр — Лео видел его впервые в жизни. Швырнув сумки на кровать, Лео пробрался к столу. Из-под крышки чемодана выполз муравей.

— Элени, — прошептал Лео, — значит, ты уже здесь побывала?

Что там в кофре? Похоже, наследство, о котором говорил отец? И что оно собой представляет? Деньги, ценные бумаги, драгоценности? Лео щелкнул замком и поднял крышку.

В нос ударил затхлый запах. В чемодане лежали пожелтевшие конверты. Почти все адресованы Лотте Штейнберг, некоторые — Морицу Данецкому.

Лео взял первое попавшееся под руку письмо. Оно было написано на каком-то восточноевропейском языке, на польском, похоже.

А что за бумаги на полу? Лео поднял стопку скрепленных страничек. Судя по всему, это переводы писем. Каждый листок начинался со слов «Дорогая Лотта» и был снабжен датой.

— Папа.

Дверь тотчас открылась, — очевидно, Фрэнк караулил на пороге.

— Что это?

Фрэнк сел на кровать.

— Это любовные письма твоего деда Морица Данецкого. Дикин — анаграмма от фамилии Данецкий.

— Так он был не англичанин?

— Он родился в Уланове в 1896 году. Сейчас это юг Польши. Умер в Берлине в 1938.

— Но ты же мне всегда говорил, что не помнишь своих настоящих родителей?

— Я лгал тебе. Я помню их очень хорошо. Отец умер у меня на руках.

— Так, получается, ты из Польши.

— Я не из Польши. Я родился в Берлине в 1927 году, но дома у нас говорили по-польски. Я даже

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату