— Я хрущевка, — гордо говорила Ахматова. — Теперь арестанты вернутся, и две России глянут друг другу в глаза: та, что сажала, и та, которую посадили.
В мае мать и сын наконец встретились. И оба, казалось, помолодели: и лица разгладились, и голоса зазвенели и окрепли. Тогда же было официально закрыто «Дело оперативной разработки» — слежки за Ахматовой. Самые кровожадные, людоедские времена действительно кончились. Но то, что исстрадавшиеся, искалеченные люди принимали за весну, оказалось только оттепелью.
И темнящее поэта Ахматову постановление ЦК не будет отменено, и слежка не прекратится, хотя и не такая тотальная. Последний донос на нее, по генералу Калугину, датирован 23 ноября 1958-го, уже после закрытия «Дела оперативной разработки». А «Дело» было огромное — 900 страниц, три тома. Хроника жизни поэта глазами госбезопасности. Наверняка со стихами. Бесценный материал! Литературный памятник! Так и издать бы все три тома, факсимиле.
— Уничтожено, 24 июня 91-го, по приказу руководства КГБ по Ленинградской области, — таков был ответ, когда я официально, от лица Комиссии по творческому наследию репрессированных писателей, запросил это дело для изучения.
Так, значит, уничтожили, и когда — перед историческим августовским путчем. Но зачем, ведь уже весь мир знает — это великий поэт, классик! И к своим прежним черным одеждам гэбисты могли бы хоть белую заплаточку пришить и потом сказать: зато вот мы вернули миру, спасли одно или, может быть, несколько стихотворений Ахматовой. И недостающие факты ее жизни.
Объяснили:
— Статья семидесятая отменена, держать материалы после отмены статьи незаконно…
Но это формальности! Там же — не собственность КГБ, там украденные стихи и память.
Ответ, с улыбочкой:
— Ну зачем порочить хорошего человека? Там был компромат на нее…
Какая трогательная забота! Как будто они могут опорочить Ахматову!
Сразу вспомнилась фраза чекиста при последнем аресте Льва Гумилева:
— Пожалуйста, позаботьтесь об Анне Андреевне, поберегите ее…
А впрочем, все ясно — заметали следы, чтобы оправдать свое ведомство в глазах потомства.
Жилец
Лев Гумилев, проведя в неволе в общей сложности четырнадцать лет, вернулся в Ленинград с двумя чемоданами, набитыми рукописями. В лагере он закончил монографию «Хунны» — будет издана в 1960-м, работал над книгой о тюрках — она станет докторской диссертацией.
Ему предстояло прожить еще целую жизнь — тридцать шесть лет! За это время он приобретет широкую известность, станет крупным специалистом по истории народов Средней Азии и Древней Руси, дважды доктором наук — исторических и географических, автором десятка фундаментальных монографий, научных бестселлеров, и полутора сотен статей. И еще хватит сил на остроумную полемику с многочисленными оппонентами и на публицистику.
Больше всего он прославится своей глобальной, оригинальной концепцией этнической истории Земли, теорией этногенеза, которую он впервые замыслил когда-то под нарами в Крестах, продолжил в Лефортове, а разработал и обосновал, опираясь на учение академика Вернадского о биосфере, поверил современными знаниями уже на воле. Вооруженный в науке не микроскопом, а телескопом, Лев Гумилев прозревал и систематизировал субэтносы, этносы и суперэтносы, целые галактики человечества. Всякий народ, утверждал он, как и любой человек, рождается, мужает, стареет и умирает. Срок жизни этноса — около полутора тысяч лет. По космическим причинам, вследствие мутации, в определенном месте Земли появляются пассионарии — люди, наделенные увеличенной энергией и стремлением к идеалу. Они-то и создают зародыш, дают развитие свежей реальности — новому этносу, который растет, процветает, приносит плоды, но неизбежно исчезает или становится реликтом.
Следуя этой теории, сам Лев Гумилев — несомненный пассионарий, только вот жил он, увы, не в эпоху расцвета своего этноса.
И труд ученого он оценивал по-своему, вдохновенно: «Удержать интерес к своей работе можно, только открыв себе вену и переливая горячую кровь в строки; чем больше ее перетечет, тем легче читается книга и тем больше она приковывает к себе внимания. Душа продолжает преображаться неуклонно… Это способ самопогашения души и сердца. И хорошо, если первооткрыватель после свершения покинет мир. Он останется в памяти близких, в истории науки».
Это мировосприятие — способ жить, который он унаследовал от отца и матери, пронес через всю свою судьбу и о котором говорил еще в юности — стихами:
Вот только в отношениях с матерью он останется обиженным ребенком. Думала только о себе, забывала его, мало или не так хлопотала. Взаимные упреки, непонимание, и даже затаенное подозрение, которое однажды сорвется с языка:
— Мама не любила папу, и ее нелюбовь перешла на меня…
Когда кто-то из «ахматовки», многочисленного круга почитателей и обожателей Анны Андреевны, рассказал ей это, она заплакала:
— Он торгует нами!
Или они из-за долгих разлук прожили слишком разные жизни? Или мешал тот же комплекс независимости и лидерства, который развел ее и с отцом Левы? Ведь ему, младшему Гумилеву, нужно было всю жизнь доказывать не только право быть их сыном, но и право на собственное существование. И он сделал это, победил судьбу. Или просто каждому из них — уже немолодых и больных — нужны были поддержка и уход, а посвятить себя один другому они не могли?
Сын жил бурно, жадно, наверстывая упущенные за годы заключения возможности и радости. Он не хотел быть частью «ахматовки», а сам по себе, «сам с усам». Она не могла жить «при Леве», он — «при матери», каждому был нужен свой, суверенный круг бытия, было тесно рядом друг с другом, и в конце концов они совсем перестали встречаться, жили врозь, не видясь иногда годами. Каждый по-своему прав. А окружение того и другого только разжигало раздор и непонимание.
— Я старался создавать маме как можно меньше проблем, — рассуждал он, — сначала жил с бабушкой, потом ездил в экспедиции, сидел в тюрьме, воевал, снова сидел в тюрьме. Наше общение носило эпизодический характер.
— Пусть будет паскудной судьба, а мама хорошей: так лучше, чем наоборот…
И она тоже не понимала его, ей казалось, что он снижает уровень их отношений до чисто житейского или психологического, упуская более важное, судьбоносное:
— Он провалился в себя.