И снова — сообщение о каких-то неведомых письмах, и опять след уводит в тот же архив Сталина.
А вот письмо Горького к Авербаху хранилось в деле последнего, пока его не прибрал к рукам архив ЦК КПСС. Осталась ссылка на это и изложение письма в виде справки — из нее видно, что в результате пронырливой активности Ягоды и активной пронырливости Авербаха Горький уже возложил на неистового Леопольда исполнительную власть в литературе, оставив себе роль законодателя. Он советует и указывает из своего Сорренто, кого из писателей следует печатать, каковы должны быть литературные герои и общее направление в литературе.
«Будите людей, поднимайте на дыбы. Пишите, читайте, это Ваше дело».
Если бы Авербах только, как советовал Горький, будил людей, поднимал на дыбы, писал и читал! В том-то и дело, что интересы литературы и интересы политики сплелись в один неразрывный клубок, разделить их было нельзя. Все смешались, кружились в этом бесовском танце — Горький и Сталин, Авербах и Ягода, Киршон — Афиногенов, Фирин — Погребинский…
И если Авербах поднимал людей на дыбы, то Ягода — на дыбу.
А дыба эта в творчестве заплечных дел мастеров принимала различные формы — тут и тюрьма, и концлагеря, и каторжные стройки, и расстрелы.
«Горький неимоверно высоко ценил работу НКВД с преступниками и отзывался о ней с нежным восхищением, со слезами радости, — показывал на следствии Авербах. — У него было чувство горячей и какой-то просто личной благодарности к тем, кто ведет эту работу. Я думаю, что в его отношении к Ягоде громадную роль сыграло то, что эта работа связывалась у него с именем Ягоды».
Возможно, близость Горького к карательным органам располагала к ним и зарубежных наблюдателей советской жизни. Доверие к писателю, мировой авторитет невольно распространялись и на его окружение.
«Полицейским идеализмом» Ягоды чуть было не увлекся и Ромен Роллан во время своего посещения Горького в 1935 году. Он, правда, оказался все же трезвее своего друга и оставил за собой право на сомнение, право на защиту безвинных жертв.
Каким увидел шефа НКВД Ромен Роллан?
«У страшного Ягоды — тонкие черты лица, и выглядит он уставшим, но изысканным и еще молодым человеком, несмотря на седину довольно редких волос (он напоминает мне Моруа, но более утонченного); темно-коричневая форма прекрасно сидит на нем; говорит он спокойно и вообще весь — олицетворение мягкости».
Завязался разговор. Ягода возмущен тем, что в советском праве нет идеи мщения, хвастается заботой о гигиене заключенных. Роллана удивляет, что при этом его собеседника совершенно не волнуют страдания, человеческие чувства. И в то же время он вызывает симпатию, хочется ему верить.
«Но снова сомнения: Ягода убеждает, что в Советском Союзе нет цензуры писем и что вообще режим слишком мягок. Неужели он считает всех такими наивными простаками? Как будто мы не знаем, что письма и к нам от здешних друзей, и от нас к ним проверяются и приходят распечатанными, с рассчитанным на дураков штемпелем: „Извлечено из почтового ящика в поврежденном виде“! Даже полиция Фуше работала аккуратней, хоть не перепутывала письма, рассовывая их обратно по конвертам, — а мы получали и такие».
«Но даже зная все это, — запишет после беседы в своем дневнике Роллан, — испытываешь чувство вины за свои сомнения, глядя в честные и кроткие глаза Ягоды».
Господи, французскому гуманисту, с его представлениями о человеческом достоинстве, даже в голову прийти не может, с кем он разговаривает, кто перед ним сидит!
Ягода продолжает рассказ о своей кипучей деятельности на ниве перевоспитания преступников, — глаза загораются огнем, в голосе — сдержанное волнение. Загадочная личность, изучает его Роллан, что за контрасты! Безжалостный командир НКВД — и полный благости святой в миру…
— Лет через десять-двадцать преступников у нас не будет! — обещает Ягода.
Какие иллюзии! — удивляется Роллан. Как может политик такого ранга впадать в сентиментальный оптимизм в духе Жан-Жака Руссо? Нет, будущее наверняка обманет надежды этого фанатика.
И кому верить в этой стране? Вот Екатерина Павловна Пешкова ненавидит Ягоду, сурово осуждает его. То, что она рассказывает о положении в стране, совершенно противоречит тому, что говорит Ягода. Она уже отчаялась… А другие уверяют, что Генрих — добрый человек, с больным сердцем, ему можно только посочувствовать — надорвался, бедняга, на неблагодарной работе, столько взвалил на плечи…
Так они сидят и мирно беседуют, два идеалиста, — и заблуждаются оба, потому что один думает о людях лучше, а другой хуже, чем они есть. Посланцы разных цивилизаций — сидят и беседуют — и никогда не поймут друг друга.
Вот с каким прекраснодушием заглядывал Горький в будущее: «Лет этак через пятьдесят, когда жизнь несколько остынет и людям конца 20-го столетия первая половина его покажется великолепной трагедией, эпосом пролетариата, — вероятно, тогда будет достойно освещена искусством, а также историей удивительная культурная работа рядовых чекистов в лагерях». Да уж, как в воду глядел: через пятьдесят лет, в пору перестройки и гласности, мы смогли-таки постичь нашу трагедию во всем ее великолепии и воздать должное удивительной работе чекистов!
Сегодня мы можем сказать определенно: это выдумки или заблуждение, что Горький сопротивлялся насилию и что стал бы помехой в 1937 году, за что-де Сталин его и убрал. Желание спасти репутацию писателя, приукрасить историю понятно, но, увы, обречено. Хотелось бы верить, но факты говорят о другом. Горький — вторая по значению фигура в стране — не протестовал против небывалого в истории закона, по которому правительство объявило равную со взрослыми кару, вплоть до смертной казни, детям от двенадцати лет, даже за воровство. Он «не заметил» ареста поэтов Николая Клюева и Осипа Мандельштама и еще в 1929-м, съездив на Соловки, выразил восторг от первого советского концлагеря. Уже тогда он предал свой народ, благословил тиранию.
Побывав на каторжном строительстве Беломорканала, Горький обнимал Ягоду и проливал слезы от умиления:
— Вы сами не понимаете, черти драповые, что вы делаете!
Понимали, еще как понимали. И посмеивались, должно быть, над чувствительным стариком.
Если бы провести конкурс на самую позорную и лживую книгу в истории, то на первый приз вполне может претендовать «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина». Это под редакцией Горького и по указке НКВД советские писатели, целой ватагой, выполняли социальный заказ и с воодушевлением, с подъемом писали апологию рабского труда.
Это Горький, когда под предлогом борьбы с кулаками уничтожали крестьянство, кормильца России, дал властям страшный лозунг: «Если враг не сдается — его уничтожают» («Правда», 15 ноября 1930 года). Каким эхом отзовется горьковский призыв по всем тюрьмам и лагерям, сколько зэков услышит его из уст палачей!
«Отчеты о процессе подлецов читаю и задыхаюсь от бешенства», — писал он о фальсифицированном, постыдном суде над технической интеллигенцией, Промпартией.
Это он в 1931-м соглашался с судом над меньшевиками, среди которых были и его прежние друзья, называл их преступниками и вредителями и добавлял, что не все еще выловлены и надо еще ловить.
«Как великолепно развертывается Сталин!» — восклицает он в письме Халатову, главе Госиздата[172]. А через год уже называет партийного вождя «Хозяином» — не с подачи ли Горького это слово закрепится за Сталиным в советском словаре? Не случайно же оно замелькало