— Таким образом, вы явились основным источником предательской информации против Советской страны? — спросил Пильняка следователь.
— Да, — покорно согласился Пильняк, — я повинен перед советским народом в том, что путем переданной Панаиту Истрати предательской информации пытался дискредитировать Советский Союз в глазах интеллигенции Запада…
Итак, в предательстве Пильняк уличен. Но этого мало. Теперь нужно сделать его террористом.
В протоколе появляется запись о писательском собрании у Воронского осенью 1932-го, на котором якобы возник план покушения на Сталина: «Воронский произнес речь, смысл которой сводился к тому, что в стране и партии создан такой режим, при котором невозможно жить, что если партия по отношению к троцкистам применяет террор, то троцкисты также должны ответить террором. Воронский тогда так разгорячился, что закричал: „Стрелять, стрелять надо в Сталина!“».
Дальше зафиксировано, какие преступные разговоры вел Пильняк с друзьями-писателями — Пастернаком, Фединым, Артемом Веселым[154]:
Уже перед самым арестом у Пильняка был такой разговор с Артемом Веселым:
— Ну вот ты, Артем, революционер-большевик, член партии, как же ты чувствуешь себя в партии?
— Волком…
— Ну если ты настоящий революционер и большевик, как же ты допускаешь, чтобы в твоей партии ты был волком?
— Это большой разговор, без водки не выговоришь, — раздраженно сказал Артем и помолчал. — Хочу в партию, а мне говорят — лезь в подворотню…
И снова помолчав, в раздумье добавил:
— Хоть бери револьвер и иди с ним.
— На кого?
— Ну, на кого? Конечно, на Сталина!..
Артем Веселый был решительным, смелым человеком, у которого слова редко расходились с делом. После этой беседы Пильняк понял, что его друг тоже доведен до последней черты отчаяния.
(Артем Веселый был арестован в один день с Пильняком, в том же самом Переделкине. Допрашивали их почти одновременно, и даже следователи совпадали. И тоже — покаянное письмо Ежову.)
Однако никаких фактов о терроризме пока нет, одни разговоры. Следователь наседает:
— Мы располагаем данными, что вы практически подготавливали теракт. Признавайтесь!
И подследственный признается во всем, что от него требуют. Да, он вместе с друзьями задумал убить Ежова. Как? Проникнув в его квартиру через знакомых женщин или прямо на улице. Почему же не исполнили? Из-за бдительности НКВД, аресты сорвали эти злодейские планы.
Затем следователь дотошно расспрашивает Пильняка о его знакомствах с иностранцами, причем ответы записывает таким образом, что каждый иностранец становится шпионом, каждая встреча — явкой, а простые разговоры — передачей информации.
Признание под рукой следователя превращается в пародию. Получается, что японским шпионом Пильняк сделался не ради идей или денег, а просто так, без всякого объяснения и давления, добровольно и бескорыстно, — «стал разведчиком среди определенных слоев интеллигенции». И снабжал он вражескую разведку такими секретами: информация об общественной жизни в СССР, о литературе и группировках в Союзе писателей, сообщал даже фамилии писателей…
Ну где, в какой стране писателей так высоко ценят! Ну просто какой-то тайный орден, за проникновение в секреты которого борются все разведки мира!
Допрос окончен. Фактов не добыто никаких, но следствие это, как видно, и не волнует: все равно конвейер сработает без осечки, автоматически. Лишь бы хоть как-то соблюсти формальности. Но и тут — ляпы, не все гладко.
Оригинала протокола в деле нет, хотя и должен быть. Перед нами — машинописный экземпляр, подписанный Пильняком. Но что-то нечисто с подписью. Она поставлена внизу каждой страницы и под некоторыми ответами (не всеми) и местами настолько не похожа на подпись Пильняка, настолько искажена, что возникают сомнения в ее подлинности. Или она сделана в очень тяжелом состоянии? Или это подделка? В одном месте ответ почему-то подписан дважды, в другом подпись прерывает фразу на середине, невпопад — так, будто ставилась заранее, на чистом листе, на котором потом печатался текст.
26 марта 38-го — второй и последний допрос. Райзман добирает показания. Теперь речь о поездке Пильняка в Америку в 1931 году. Арестованный рассказывает, а следователь формулирует, развивает, дополняет. И вот результат:
— Открыто против СССР и партии я выступать не мог, но я превратил свою поездку в поездку туриста, смазав то общественное значение, которое ей хотели придать друзья Советского Союза…
Большего криминала выжать не удалось.
Следственное дело Пильняка — смесь правды, неправды и полуправды. Здесь и искренняя боль писателя за тяжкое положение страны, нищету и бесправие народа, неприятие деспотизма и цензурного гнета над литературой. Если все эти мучительные раздумья выделить и напечатать отдельно, действительно получится обвинение, но не Пильняку, а тоталитарному строю, который его судил.
И в то же время — наговоры на себя и других, фантастические выдумки, спровоцированные или выжатые следствием, доходящие до абсурда. Такое следствие — узкий тоннель с рельсами и настигающий сзади, готовый расплющить буфер — беги! В иные моменты вся нелепость дела выходит наружу, даже кажется: уж не намеренно ли арестованный клевещет на себя, чтоб очевидней стал этот фарс? Очевидней — для кого? Для объективного суда? Для понимающих потомков? Но цена каждого слова непомерно высока — на карту поставлена жизнь, и не только своя.
И конечно же — следователь, с его казенными, пропагандистскими трафаретами. Иначе как объяснить, что блестящий писатель начинает говорить вдруг языком полицейского чиновника? Стоило между двумя безобидными словами вставить «троцкиста» или «террориста» — и фраза принимала зловещий смысл. И побольше таких слов — кашу маслом не испортишь, протоколы допросов буквально нашпигованы ими. Так из критики делается контрреволюция, из мятущегося художника — заклятый враг, в этом стилисты из НКВД поднаторели.
На допросах неизбежно всплывают имена, иногда подсунутые самим следователем — для него это новые, потенциальные преступники. Расходятся круги. А потом снимается слой за слоем и, в первую очередь, те, кто духовно чужд, кто мыслит, протестует, способен сопротивляться.
Фамилии тасовались, как карты в колоде, перебрасывались из дела в дело, были там свои тузы и свои шестерки. Часто в вопросах следователя уже давалась какая-то обойма имен, которая потом, в