распоряжался спуском гребных судов и моторного катера Пустошный. Он питал совершенно непонятную слабость к английскому языку, когда дело шло о команде. То и дело слышались возгласы: «Но мор! Инафф! Олл райт!» Я не думаю, чтобы наша милейшая братва была сильна в английском языке, но, повидимому, большинство уже привыкло к этим возгласам, и принимало их так, как принимают специальные морские термины, вроде «полундра», «майна» и т. п., не разбираясь в их подлинном значении и зная лишь, какому смыслу в русском переложении они соответствуют.
Как бы там ни было, но эти английские команды исполнялись. Быстро скользили лопари по скрипящим блокам, пыхтели молодые матросы над неподатливыми шлюпбалками. Плавучие средства быстро спускались на воду. Все шло как нельзя лучше, как вдруг раздался резкий, дикий крик Пустошного:
– Стоп все!… Стоп там на талях, я говорю!… Дальше следовало несколько фраз, которых я не в состоянии передать.
Немедленно все замерло.
– Вы что же, шляпы этакие, катер топить мне вздумали?
Пустошный бросился к борту. Внизу на воде лениво покачивался наш моторный катер, быстро наполняющийся водой. Моторист как ошалелый ползал в нем на коленях. Он искал пробку от слива, который забыли заткнуть перед спуском катера. В незакрытое отверстие катер быстро наполнялся водой, оседая все глубже и глубже. Гаки блоков были уже сброшены, и катеру грозило затопление. На спардеке поспешно расправляли тали, чтобы поднять на них катер. Но в этот момент моторист нашел, наконец, пробку и заколотил слив.
К счастью, воды набралось еще не так много, чтобы подмочить мотор, и поэтому, как только отлили из катера воду, он был готов к работе. На буксире у него к становищу отвалил карбас, полный народу.
Становище Малые Кармакулы стоит на довольно высокой гряде и хорошо защищено от воды даже в самые сильные штормы. Культура пошла здесь так далеко, что зимовщики устроили даже маленькую пристань и выложили камнями на манер лестницы высокий подъем к постройкам.
Самый большой дом здесь двухэтажный. Он переделан из церкви – самой большой и богатой на всей Новой Земле. Теперь иконы и церковная утварь свалены грудой около дома как ненужный хлам. Все деревянное, что могло гореть, использовано в качестве топлива. Тут же, в двух шагах от этого нового общежития промышленников, расположено и кармакульское кладбище. Несколько поодаль от бывшей часовни стоит изба метеорологического наблюдателя Убеко – Зенкова, а еще дальше – два дома промышленников самоедов. Вдали, в излучине губы, совсем на отшибе от становища, поставил себе крошечную избушку бывший поп кармакульской часовни и живет теперь там как промышленник.
Как только жители выяснили, что вместе с нами на берег высадился матшарский врач, его немедленно потащили к самоедским домам. Там лежали больные без всякой помощи. У женщины, родившей несколько дней тому назад ребенка, принимала соседка самоедка. Теперь у роженицы начиналась горячка. Врач застрял в этих домах, повидимому, надолго. Я же пошел в соседний дом.
В доме четыре небольших горницы. В каждой горнице живет отдельная семья. Семья самоедки Марии занимает самую большую горницу, но и в ней буквально нельзя ступить шагу, чтобы не наступить на ребенка. У Марии восемь детей мал мала меньше. Их постель представляет собой тонкий слой оленьих и нерпичьих шкур, положенных на пол. Так в ряд на полу они и спят, перегораживая всю горницу. Лежат на постели прямо в малицах.
Дети здесь производят отчаянное впечатление. Лица у них мучнистые, у маленьких совершенно прозрачные. Только у некоторых мальчуганов постарше заметен слабый намек на румянец. Хозяйка Мария – старуха. Желтое худое лицо покрыто сетью глубоких морщин. Мария, повидимому, невероятно худа, под выношенной ситцевой кофтой угадываются острые кости плеч, ключицы отделены от шеи глубокими впадинами с морщинистой старой кожей. Сидит Мария согнувшись, как совершенно бессильная древняя старушка. Ходит с натугой, тяжело, шаркая ногами. Со всем этим совершенно не вяжутся черные, как смоль, волосы. Трудно предположить, чтобы наружность обманывала, и остается загадкой, каким образом волосы могли сохранить такую окраску без намеков на седину.
В действительности оказалось, что обманывают не волосы, а изможденный вид Марии – ей всего 35 лет. Большинство ее товарок, здешних самоедок, имеет такой же точно вид. В них никак не признаешь пышущих здоровьем румяных хабинэ Колгуева. Повидимому, условия жизни сказываются и на потомстве. Дети вялые, молчаливые. С большим трудом я привлек несколько мальчуганов к состязанию в стрельбе из лука на приз в виде пригоршни леденцов. Ребята большие мастера этого дела. На расстоянии двадцати пяти шагов они легко пробивают стрелой листок из записной книжки.
К сожалению, никто из соревнователей-карапузов не говорил по-русски, и мне не удалось с ними потолковать. Покинув ребят, я вернулся к Марии. Мне сказали, что я могу купить у нее патку и пимы очень хорошей работы – она считается в становище лучшей рукодельницей.
Когда я вошел к Марии, она сидела на постели, сгорбившись над работой. На коленях были разложены обрывки тряпочек и кусочки меха.
– Еще раз здравствуй, Мария.
Мария ответила, не опуская работы:
– Тляствуй.
– Как живешь, Мария?
– Плоха живу.
– Где твой хозяин-то?
– На пломыси.
– Почему же плохо живешь, коли промысел есть?
– Какой пломыс, нет сосем пломыса. Сей год почитай все сдавали Гостолгу, а ничего кусать нет.
– Что, плохо с продовольствием разве?
– Оцин плохо. Ни дает Гостолг. Агент уезал, за агента наблюдателева зонка оставалась, поцитай ницево не давала.
Я сам знал, что в этом становище с продовольствием было действительно плохо.
– Ничего, Мария, нужно немного переждать.
– Как годить-то? Кусать надо. Дети годить не станут.
– Ну, не помрут ведь дети твои от того, что месяц-другой посидят, не евши сахару вволю.
– Как не помрут, помрут.
– Ну, ладно, Мария, сахар сахаром. А вот зачем я к тебе-то пришел: мне нужно купить красивую патку. У тебя нет ли продажной?
– Зацем нет. Есть патка… холоса патка.
Мария полезла под ворох тряпья и шкур, наваленных на постели. Из разрытой кучи грязных тряпок на меня пахнуло немытым, долго ношенным платьем, потом, салом и, главное, неизменным тюленьим жиром. Из-под этого хлама Мария вытащила нарядную небольшую патку белого меха, расшитую темным меховым же узором и яркими орнаментами из зеленого сукна.
Патка была действительно хороша.
– Сколько хочешь за нее, Мария?
Мария подумала и, не повышая голоса, заговорила по-самоедски. Сперва я думал, что она говорит со мной, но через минуту растворилась дверь и в горницу вошла старая опухшая самоедка. Оказывается, стены в доме так тонки, что для разговора с соседями нет надобности даже менять тон голоса. Самоедки стали между собой совещаться. Брали патку, смотрели на нее, примеряли на руке, точно взвешивая. Заглядывали внутрь. Наконец Мария сказала:
– Лукелья говолит, тли целковых нада.
Цена была высока по здешним понятиям, но у рукодельницы был такой жалкий вид, что нехватало духу торговаться. Я вынул червонец.
– Сдача найдется?
– Нету.
Лукерья что-то залопотала и потом сказала по-русски:
– Кока даци нада?
– Семь рублей.
– Семя рупли?