этих условиях естественно было ожидать, что дети уже забыли язык, на котором говорят их родители. В школе их ведь пичкают мовой изделия Грушевского, Винниченко и К?. Поэтому я с тревогой прислушивался к детскому говору Киева.
Но когда я побывал и там и здесь, послушал на всех улицах-горках, которые попались на моем пути, поймал говор сотен, если не тысяч детей, «мое чело прояснилось».
Да, сообщаю это по чистой совести: ни одного украинского слова среди детей Киева мне не удалось выудить.
И потому я позволяю себе провозгласить славу их «ридным ненькам» и упрямым батькам.
Слава тебе, малороссийское мещанство! Не на словах, а на деле отстаиваешь ты Матерь городов Русских, колыбель Руси, откуда Она, Русская земля, пошла, стала есть…
И недаром же, о, мещанская стихия, почувствовал я странное волнение, когда погрузился в сочные воды твои. Ты крепче, ты надежнее, ты упрямее, ты вернее верхов. Не выдашь, не отдашь Родины. Ты, малороссийский борщ, бульба Тарасовская. Ты все снесешь, все вытерпишь. И скоро зальешь этот город хорошенькими барышнями-девчонками с румянцами на щеках и здоровыми упрямыми хохлами, которые на вопрос нового Хмельницкого на новой Переяславской Раде:
— Вси ли тако соизволяете? — ответят оглушительным, как балаканье Черного моря, прибоем:
— Вси! Вси! Вси!!!
И, обнажив голову, помолятся:
— Боже, сохрани! Боже, утверди! Чтоб мы навеки вси едины были…
Через царство детей я прошел под железною дорогой в царство мертвых, т. е. на кладбище. Тут крутая улица в гору. По левую сторону старое кладбище, по правую — «новое», которому уже лет тридцать. И вот, между этими двумя огромными тенями мертвецов, струился радостный поток жизни. Санки летели с самой высоты горы. А прямо против кладбищенских ворот был ухаб. Этот большой ухаб заставлял высоко подпрыгивать сани в воздухе. Мальчики и парни показывали здесь свою «удаль». Швырнет сани вверх, и вот надо усидеть, не скривиться, чтобы еще с большей быстротой понеслись дальше. Несколько взрослых остановилось смотреть на забаву. Интересно. И старик какой-то седой, немножко странный, подошел к ним и смотрел тоже.
Это был я.
Я подымался по этой горе. На «старом» я мог бы отыскать могилы отца и матери. На «новом» есть безыменная могила — это сына. Между этими двумя поколениями легла дорога, по которой я пришел.
Это дорога жизни, по которой струится буйный ее ручеек. Но почему я-то бреду по ней? Почему я не на «старом» и не на «новом»?
Я взял вправо. И на этой аллее я видел то, чего больше нигде в России не увидите: я видел чины, ордена, мундиры… Все это высечено на мраморе плит и памятников, сохранено в надгробных изображениях. Царство мертвых сберегло прежнюю жизнь.
Для чего я пришел сюда?
Очевидно, для того, чтобы сказать: «Там далеко, откуда я пришел, там есть еще эта жизнь, ваша жизнь, — мертвые! Пошлите же через меня ей свой загробный привет».
И мертвые приказали мне сказать:
— Живые! Привет вам от мертвых. Привет и завет: сохраните, живые, живую душу живой. А о том, что тлен, прах, земля и к земле возвратится, не заботьтесь…
Нет, я пришел сюда и для того, чтобы найти могилу сына. Я знаю, на ней стоял лишь крест без имени. Нельзя было написать имя тогда.
А теперь я не нашел ее: глубокий снег завалил все проходы. Я ходил там, увязая. Мои следы были глубоко синие, а снег отливал оранжевым золотом. Я помолился где-то неподалеку. Не все ли равно — два шага ближе, два шага дальше? Отец Наш Небесный услышит…
Солнце зашло. Небо стало зеленоватым. Мороз крепчал. К раскрытой свежей могиле, желто-серым песком плеснувшей на белизну снега, подходили люди, несли гроб.
Нарядно-печальное пение дымком ладана струилось к первой звезде.
Я ушел с кладбища. И еще углубился в «мещанскую стихию». Было уже темно, мне очень захотелось чаю. Какой-то домик, совсем невзрачный, приманил меня. На нем было написано — чайная.
Я вошел.
Это была низкая комната, с железной печкой посередине. Стены обклеены белой бумагой. Столики тоже крыты бумагой. Хозяин стоял у прилавка. Больше гостей никого не было.
Я сел в углу. Подошел молодой человек, которого я сначала принял за еврея, но потом понял, что он грузин. Хозяин тоже был грузин, седой, красивый. За перегородкой женский голос, хозяйственный — русский. Все говорили по-русски.
Я спросил чаю.
Принесли сильно сладкого и ломоть белого хлеба.
Около печки кто-то грелся: человечек молодой, обыкновенный, русский. Было уютно. Из-за перегородки хозяйка, которая казалась мне красивой и молодой по голосу, говорила с грузином постарше о чем-то хозяйственном.
Отворилась дверь, и вошел «некто в бурке». Он вошел шумно и сразу наполнил громкой болтовней затихшую комнату. Шумно поздоровался с хозяином, зычно приветствовал невидимую хозяйку, со стуком поставил табуретку перед печкой. Уселся, спиной ко мне. Мне был виден его затылок, в какой-то фуражке или кепи, и несгибающаяся бурка, изобразившая геометрический чертеж на фоне светящейся печки. Я успел разглядеть, что это человек немолодой, худощавый, между сорока и пятьюдесятью.
— Кавказская? — спросил грузин про бурку.
— Какое там! Наша. Вот лезет уже. Дрянь! Да что у нас хорошего? «Советская республика»… «Сере»!..
Я прислушался. Но он говорил так оглушительно, что если бы я хотел не слушать, то слышал бы.
— Что у нас есть хорошего? Кому у нас хорошо живется? Жидам одним!
Мне показалось, что хозяин хотел бы переменить разговор.
— А как там на съезде, что пишут?
— На съезде? Да что там… Зиновьев, Бухарин… Все только, чтобы нам головы дурить!..
Хозяин не поддерживал этого разговора. Человечек около печки как будто бы заерзал. А бурка продолжала оглушительно:
— А почему? А потому, что мы, русские, — дураки! А потому, что мы, русские, — сволочь!.. Так нам и надо! Что мы такое? Мерзавцы!
Человек около печки явственно заерзал. И, наконец, сказал:
— А вы-то кто?
И еще что-то такое, чего я не расслышал.
Бурка ответила:
— Я — я украинец! Я в своем государстве живу — потому так и говорю; потому что на украинском языке другого слова нет, как только: «жиды». Я потому и говорю «жиды», что иначе нельзя сказать. У нас на Украине, в украинском государстве, «еврей» нельзя сказать. Вот потому я и говорю — «жиды»!
Очевидно, я что-то пропустил. Сделал ли хозяин ему какой-нибудь знак, или ерзавший человек около печки ему шепнул, что, мол, тут кто-то есть (про меня, конечно), кто может быть жид, но, словом, музыка пошла не та. Он продолжал так: