самостийной жизнью невозможно было. Дом представлял из себя, собственно говоря, одну комнату, разделенную дощатыми перегородками. Так что все обитатели дома, не выходя из своих «комнат», вели общий разговор. Я, усевшись в своей каморке, должен был отвечать, например, на такие апострофы:

— Эдуард Эмильич (она сейчас же усвоила мое имя). Может, чайку выпили б?.. Оно хорошо с морозу… Я, грешным делом, чайница большая. Прикажете, самоварчик поставлю!..

Я не зажигал лампы и сидел наедине с лампадкой. В глазах хозяйки я должен сохранять облик советского служащего, равнодушного к религиозным вопросам, и потому я не мог ей выразить, что она меня тронула своей заботливостью. Именно в этот Рождественский вечер.

В том отделении, где у них была столовая, стоял большой киот, весь уставленный образами. Елку не зажгли, детей еще не было. Но все же она стояла в другом уголку, поблескивая орехами. Мы стали чайничать вдвоем и вели осторожный разговор о том о сем. Разговор этот, если бы я мог его вспомнить, наверное, показался бы мне смешным впоследствии.

* * *

И вот я зажил в этом домике. По моим делам мне приходилось некоторое время просто выжидать. Мои друзья — я говорю об Антоне Антоныче и тех, кто стоял за ним (а я уже ясно чувствовал их, так сказать, невидимое присутствие), употребляли в это время все старания, чтобы найти моего сына, по данным мною указаниям и приметам. Это требовалот времени.

* * *

Обитателей этого домика было трое, кроме меня: старушка, дочь и сын. Дети разговаривали с матерью немного грубо, за что я их журил. Это была, кажется, первая почва для сближения с этой семьей. Трудно описать, как это вообще происходит в человеческих отношениях, как и почему люди привыкают друг к другу. Словом, они стали относиться ко мне доверчиво, быстро разобрав, что я хотя, конечно, советский служащий, но естеством своим принадлежу к старомуь миру.

Старушка не стеснялась высказывать передо мной свои мысли и воззрения. В особенности это делалось во время вкушения пищи, ибо я стал у них столоваться — для простоты.

Лейтмотив был всегда один и тот же. Разве теперь так, как было?! То «время» казалось золотым сном невозвратным. Между тем социальное ее положение было самое маленькое «при царях». Муж ее занимал ничтожное местечко, но все же, слава Богу, жили хорошо. И вот этот домик у них был построен до войны еще. На счастье поставили такой крохотный, что его у нее не отобрали. Но все прелести революции пережили. Голодали жестоко. Ездили, как и все, в южные губернии, к хохлам, за продовольствием.

— И знаете, Эдуард Эмильевич, как они ели! Это вот поставят такую целую миску, как большой умывальник, мяса и хлеба каждому по три фунта кусище! Просто удивительно, чтобы мог человек это выдержать… право!

И это было именно тогда, когда Северная Россия буквально умирала с голоду. Удивительный пример того равенства, которое установил коммунизм.

Затем все остальное — по программе. Вся унизительная цепь голодного рабства, что и есть социализм.

* * *

Старушка говорила тем певучим голосом «московских просвирен», у которых Пушкин советовал учиться русскому языку. Иногда она рассказывала интересные вещи. Я расспрашивал ее, кто тут живет вообще в этом месте.

— Да тут, Эдуард Эмильевич, все больше жиды квартиры снимают. Некуда им деться-то. Ведь всем надо в Москву,

а Москва не вмешает. Вот они, значит, по соседству тут и помещаются. Можно сказать, ни одного дома тут нет, чтобы не сдавали жидам. Ну что же! Деньги у них есть, хорошо платят. Только уж очень их много. Один за другого, один за одним — двое наймут, а скоро будут десять. И детей-то у них, Эдуард Эмильевич! Чадолюбивые. Только я до них не очень охоча. А впрочем, разные бывают. Вот у меня прошлую зиму тут двое жило. Он-то русский был, рабочий, а она жидовка. Так то есть как, Эдуард Эмильевич, она всех этих коммунистов-то честила! Она ему прямо в глаза, —   а он коммунистом был: «Вас всех, коммунистов, перевешать надо». А он ей: «Ну да, я знаю, ты самый советской власти враг и есть!»… Эта — ничего была жидовочка, чистенькая…

— Отчего, Пелагея Ильинишна, они, собственно, так в Москву полезли?

— А это потому, Эдуард Эмильевич, что опасаются. Это я сколько раз от них самих слышала. Трепка, говорят, им будет. Так вот тут поближе хотят быть, оно все безопаснее, к Кремлю, значит, поближе, их цари там сидят. Вот в Петербург — не так едут…

* * *

Но преимущественно разговор был на тему о том, как сейчас все дорого и ничего нет; о том, что купить дешево — в очередь становись, целый день из-за какой-нибудь кастрюльки или чашки простоишь. То же самое и насчет материи. Самый нестоящий материал, на который раньше и смотреть не стали бы, —   недокупишься в магазинах. Ну, а если в советском — значит, очередь.

Но и насчет дочери бывали разговоры — сердечные.

— Вот с Соней — беда мне, Эдуард Эмильевич, замуж пора — 20 лет. Уж я замужем была в 18. Да за кого выдать-то? За молодого какого-нибудь? Так ну его к Богу! Да она и сама-то на молодых смотреть не хочет. Они все какие-то нынче стали дерзкие. Нет, нет, она этого не допускает. За человека солидного вот она бы вышла. Да где его такого

найти?

Дочь Соня, действительно, была для меня некоторое время загадкой. Она нигде не служила и ничего не делала. Не служила она потому, что ее не принимали. А не принимали потому, что она не была коммунисткой. И кроме того — советского образования не получила. Она почти целый день если не пропадала где-нибудь, то читала. Однажды спросила меня:

— Эдуард Эмильевич, нет у вас книжки почитать?

Я дал ей книжку. Единственную, которая у меня была — какой-то переводной роман советского изделия.

Она взяла и через десять минут принесла обратно:

— Не хочу этого читать — неинтересно…

Почему неинтересно? Роман как роман, да и как она могла это узнать за 10 минут, что он неинтересный?

Проходя мимо книжного магазина в Москве, я купил еще один такой же и дал ей. С тем же результатом. Неинтересно.

Что за притча?

Однажды они все ушли из дому, и я остался один в этих сумерках, в этот вечер… Кстати, о сумерках. Хорошие сумерки — это когда снег синий и огни желтые. А что же за сумерки без снега? Так вот в такие сумерки сидел в этом домике один около печки, ощущая за окном крепкое и твердое нарастание мороза. Он перебрался за 15 градусов и делал небо того особого оттенка, который только мороз — великий маляр — выписывает. Наскучив, пошел поискать почитать. И тут я нашел книги, которые вот уже несколько дней и сын и дочь хозяйки читали не отрываясь, часами. Какие же это были книжки? Это была самая удивительная смесь, имевшая только одно между собой общее: все эти книжки были напечатаны старой орфографией. Тут был Тургенев, Шпильгаген, Виктор Гюго, Желиховская, «Нива», Жюль Верн и всякое такое.

Я потом разными хитросплетениями проверил это наблюдение и потому могу говорить en pleine connaissance des choses[38]. Анализ «на интересность» они делали очень просто, для этого им не надо было книжку читать. Они раз навсегда и твердо усвоили: все, что написано старой орфографией, —   интересно, новой — скучно.

Это, может быть, был самый сильный приговор «новому строю», который я когда-либо слышал, тем более что это был приговор без слов.

* * *

Отсюда происходило и отвращение Сони к «молодым» женихам. Она душевно жила в старом. Судя по ее возрасту, она его помнила, чуть-чуть, это старое, но книги воскресили перед ней этот мир, и она отвращалась от действительной жизни. Как у чеховских трех сестер, у нее была своя мечта, в которой бессознательно концентрировалась вся тоска и все стремление куда-то в неизведанное. Только эта мечта

Вы читаете Три столицы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату