вести ты мне принесла?»
— Да уж не знаю, милая, — Прасковья побаюкала дочь. «Понесла ты, Марьюшка».
Дочь высвободилась из ее рук, кровь отхлынула от ее лица, и сказала она твердым голосом, голосом прежней Марьи:
«В воду я кинусь, или на огне сожгусь, но отродье его рожать не буду! Велел он мне грамотцу ему послать, ежели дитя я зачну — но не бывать этому, лучше смерть, чем участь такая!».
Прасковья, как могла, утешила дочь, и уложила ее отдыхать. «Ино нельзя травы-то давать, с Михайлой не посоветовавшись, — подумала она, прибираясь в горнице.
«Может, надо бы Марью из Москвы увезти — подальше от царских глаз. Правильно, конечно, Феодосия говорит — выкинула и выкинула, но за эти настои-то и на костер взойти можно, ежели донесет кто. А тут плоть государеву травим».
После второй иглы Башкина без сознания унесли из пыточной палаты.
— Говорил же я тебе, Алексей Данилович, — раздраженно сказал Федор, — слаб он. Даже для тисков твоих — и то слаб, вона, как глаза-то у него закатились. И все равно, на своем стоял».
— Так батюшка, Федор Васильевич, — захлопотал окольничий, — это ж только первое испытание у него было».
— Первое? — удивился Федор?
— Ежели преступник на своем стоит, — ну вот как Матвей этот, — три раза его пытать надо, — объяснил Басманов. «И только если все три раза показывает одно и то же, — тогда, значит, правду говорит».
— А, — протянул Федор. «Что же, завтра ты ему опять тиски приготовил?»
— Ну, — широко зевнул окольничий, — надо ему в себя прийти. У его сейчас ногти вырваны, на тех двух пальцах, смысла его спрашивать, сейчас нет, в боли он.
Как отойдет — дня через три, так и продолжим. Я тебе покажу-то, что у нас еще есть — мастера у нас хорошие, инструмент в порядке содержим, вместе и выберем, что дальше-то его ждет».
— А нам за это время, Алексей Данилович, надо ответы-то его привести в порядок, — сказал Федор. «Опять же, мне это все переписать надо, не в таком же виде их царю подавать, — он указал на забрызганные кровью Башкина бумаги. «У тебя как с письмом-то?»
— Да не очень, по правде говоря, — заискивающе пожал плечами Басманов. «Подписаться могу, а более ничего».
— Ну, вот видишь, — высокомерно ответил ему Вельминов, — значит, все на меня ложится».
— Если б не ты, батюшка Федор Васильевич, — заискивающе улыбнулся окольничий, — я б и не знаю, что делал. Кости ломать — у нас мастеров много, а грамотных — нетути».
Михайло с Прасковьей сидели при единой свече в крестовой палате.
— Пока не прознал он об этом, надо Марью подальше куда отправить — устало сказал Прасковье муж. «Ты ей трав-то пока не давала?»
— Нет, заварила только, да хотела ж с тобой посоветоваться. Марья сказала, что он грозил ее до родов в монастырь упрятать, чадо забрать, а ее саму насильно в иночество постричь, — Воронцова заплакала тихими, быстрыми слезами.
— А Федосья что сказала? Когда начнется-то у нее? — Михайло покраснел, говоря это.
— Дня через два, али три, как зачну отваром ее поить, — ответила Прасковья.
— Ну, так ты сегодня и начни, а завтра повечеру поезжайте в подмосковную, там и укроетесь, там и… — Воронцов осекся и взял жену за руку: «Не думал я, Прасковья, что так все обернется».
— Кто же думал-то, Михайло, — покачала головой его жена. «Главное, чтобы дети наши живы да здоровы, остались, остальное-то приложится».
— А не дойдет до него? — тревожно спросил ее муж.
— От кого ж дойти? Кроме тебя, меня и Федосьи Никитичны и не знает никто. Степану, и тому ж я не говорила.
— Что не говорили? — открывая дверь, спросил их сын.
Феодосия постучалась в дверь опочивальни и приложила губы к замочной скважине:
— Федя, ты там?
Засов со скрипом поднялся и Федор, отойдя в сторону, пропустил ее внутрь.
— Тебе, может, поесть, чего принести? — спросила жена, убирая с глаз, долой пустую бутылку и стакан.
— Не бойся, — Федор хмыкнул, — не сопьюсь я. Только вот, не знаю я, как жить мне дальше.
Помнишь, сыну-то своему я про честь и бесчестие говорил?»
Феодосия кивнула.
— Ну, так вот, — Федор распахнул ставни и вгляделся в пустую, темную Воздвиженку. «А не бесчестие ли то, что я сегодня сидел напротив Матвея Семеновича, видел, как страдает он, и молчал? Казалось бы — мне Басманова, тварь эту, задушить, али заколоть — минутное дело. Вывел бы Башкина из приказа, да и увез с глаз долой. Однако не мог я этого сделать, Федосья».
Женщина подошла к мужу и, потянувшись на цыпочках, обняла его — всего, как только лишь одна она и умела на всем белом свете.
Федор погладил ее по голове, и спросил, вглядываясь в серые, бездонные, ровно озера на севере, глаза:
— Не жалеешь-то, Федосья, что замуж за меня вышла? Видишь, какой я тебе достался — ломаный, да битый, да еще неизвестно, что далее с нами будет.
— Что бы ни было, — тихо сказала жена, — вместе мы через это пройдем, Федя, не разлучаясь.
А что ты говоришь насчет сожаления — ничего кроме счастья, не ведала я с тобой, и не изведаю.
И не бесчестие то, Федор — на тебе я да Марфа, нет у нас иной опоры, и защитника, окромя тебя. Ежели погибнешь ты — куда нам деваться?»
Федор еще постоял, баюкая жену в своих объятьях.
— Ты к Прасковье-то ездила? — спросил он. «Что там с Марьей у них?»
— Плохо с Марьей, — Федосья поглядела на мужа снизу вверх. «Понесла она от царя-то».
Федор отпустил ее и задумался. Глядя испытующе на жену, он спросил:
— Трав, каких ты им не возила-то?
— Возила, конечно, — ответила Федосья.
Вельяминов помолчал и вздохнул.
— Сбирайся-ка ты, Федосья. Я сейчас мигом на Рождественку и обратно — не след им сейчас дома сидеть, возьму возок и доставлю их сюда, а от нас уж и поедете в подмосковную-то.
Если туда, — он указал глазами на потолок, — дойдет, что Марья в тягости, никуда им уж не сбежать.
Однако, покрутившись по московским улицам, Федор вернулся на Воздвиженку ни с чем — тиха была усадьба Воронцовых, тиха и ровно безлюдна, а у ворот был выставлен стрелецкий караул.
Степан Воронцов что есть мочи мчался по ночной, спящей Москве. С того момента, как он услышал от рыдающей матери, и растерянного, вмиг постаревшего отца о позоре Марьи, и выбежав во двор, вскочил на коня, не было у него иных мыслей, кроме мести.
То была его сестра, с которой они лежали в одной колыбели, с которой, поддерживая друг друга делали первые шаги, с которой учились, играли, дрались и мирились. Сестра, — упрямая, вспыльчивая, красивая, единственно родная Марья. А теперь она страдала, изуродованная насильником, принужденная растить его плод, раздавленная, потерявшая честь и гордость.
Там, в крестовой горнице, Степан, не мог поверить словам отца. Но, когда он взглянул на измученное, поблекшее лицо матери, которая могла лишь тихо плакать, — он отступил на шаг и сказал:
— Не бывать тому, чтобы Марья осталась не отмщенной, слышите меня? Даже если я сам я погибну.
— Степа, — подняла Прасковья наполненные слезами лазоревые глаза, «но ведь государь это…»
— А что, ежели он государь, он Божьего закона выше? — Степан спокойно снял со стены кинжал.