рассмеялся: «Спросил ее, по душе ли ты ей пришелся».
— Ченэ чи, — тихо пробормотала Васэх, и тут же нырнула под полог — будто и не было ее.
Волк обеспокоенно взглянул на остяка, и, увидев широкую улыбку на его лице, облегченно вздохнув, потянулся за флягой с водкой.
Михайло вышел из чума, когда над лесом уже показалась косая, бледная луна.
— Ну и звезды здесь, — пробормотал Волк, закинув голову, глядя на вечное сияние Млечного Пути над черными вершинами елей.
Он отвязал лошадь и вдруг услышал рядом, за стволом дерева, чье-то дыхание. Одни глаза были видны из-под мехового капюшона малицы — темные, играющие огнем, совсем близкие.
Волк улыбнулся и потянул из кармана армяка что-то. Бусы — из высушенных, темно-красных ягод шиповника легли на смуглую ладошку, и Васэх вдруг, озабоченно, спросила: «Нун энте потло?»
Михайло понял, и шепнув: «С тобой — не холодно», чуть коснулся губами гладкой, мягкой щеки.
Кутугай одним движением перерезал горло барану и подставил котел. Теплая, свежая кровь потекла вниз, и он сказал, обернувшись к Федосье: «Ты кишки промой и солью натри, а потом сюда, — он кивнул на кровь, — сердце и сало добавишь, загустеет, и можно кишки набивать».
Он снял барана, и, перевернув его, распоров брюхо, передал нож Федосье: «Давай, потроши. Нам скоро на юг сниматься, еда нужна, в дороге времени охотиться не будет».
— На юг? — она вырезала печень и кинула ее в кожаный мешок. «Пожарю, вкусно будет», — улыбнулась девушка.
Кутугай внезапно наклонился и прижался щекой к ее покрытым платком волосам: «Там теплее, дитя лучше там рожать». Он постоял так, — одно мгновение, — и сказав: «Ладно, я в степь, ты тут смотри, не ходи никуда, в юрте сиди», — вскочил на коня.
Федосья вздохнула, глядя ему вслед, и, вынув у барана сердце, стала резать его на мелкие кусочки.
Она вдруг приостановилась, занеся нож, и твердо сказала: «Рожу, откормлю и уйду. Матушка ушла и я тако же. Не буду я тут жить. Ничего, доберусь до Большого Камня как-нибудь, лошадь уведу, все легче будет».
Когда стемнело, Федосья вынесла кости в степь, и, приставив ладонь к глазам, увидела всадника. Она уже сидела в юрте, следя за тем, как варится в котле баранья голова, как Кутугай, чуть пригнув голову, шагнул через порог.
— Соли привез, — сказал он, вынимая из седельной сумки какие-то мешочки, — а то мало у нас.
И зерна еще. Там, — он махнул рукой, — на юге муки возьму, лепешки будешь делать, я очаг устрою.
Федосья вынула голову из котла, и, вырезав язык и глаза, подала Кутугаю. Тот расколол череп барана и кивнул на мозг: «Ты тоже ешь, он, когда горячий, вкуснее».
— Нельзя же вперед мужчины есть, — покраснев, заметила Федосья.
— При гостях, конечно, нельзя, — согласился Кутугай, и при сыновьях — тоже, однако мы тут с тобой вдвоем. Он усмехнулся: «Бери, а то остынет».
Жена быстро заснула, положив ему голову на плечо, чуть посапывая. Кутугай держал одну руку у нее на животе — ребенок сначала быстро ворочался, а потом затих и только изредка, томно, чуть ударял чем-то — вроде ногой. «Сын», — смешливо подумал Кутугай. «Ну и что, русский, не русский, какая разница. И этот мой будет, и другие от нее тоже — мои».
Кутугай поцеловал темные, пахнущие дымом волосы. Жена что-то пробормотала и прижалась к нему — ближе. Она была вся сладкая и мягкая, и татарин внезапно, спокойно подумал, что надо уходить.
«Скоро морозы уже, — он чуть побаюкал Федосью. «На юге лучше, теплее, еды больше. И Кучум, в степи говорили сегодня, сюда возвращается, закончил охотиться-то. Еще, не ровен час, про нее вспомнит. Я, конечно, никому ее не отдам, пусть, что хотят со мной то и делают, а все равно — лучше уйти. Ну вот, досушится баран, и двинемся — еще денька три. Надо ей сказать, чтобы собиралась помаленьку».
Он заснул, обнимая жену, и видел во сне цветущую, плодородную степь. Сын — темноволосый, темноглазый, учился ходить. Жена смеялась, раскрыв объятья, а он стоял сзади, положив ей руки на плечи, просто подставив лицо теплому, летнему солнцу.
Волк перекрестился на иконы в красном углу и, смущаясь, сказал: «Разговор у меня до вас есть, батюшка».
Отец Никифор, — маленького роста, но сильный, широкоплечий, отложил тетрадь, куда он записывал остяцкие слова, и пригласил: «Ну, садись, Михайло, с чем пришел?».
Волк бросил взгляд на жесткие ладони батюшки и вдруг подумал: «Церковку-то он сам рубил, я помогал только. Хороший поп, правильный».
— Повенчаться хочу, — решительно сказал Михайло.
Батюшка чуть посмеялся и сказал: «Мы тут три месяца живем, еще и Рождества не было, а ты уже венчаться собрался. Или? — он хмуро взглянул на Волка.
— Тот покраснел и проговорил: «Не бывать такому, чтобы я без венцов брачных с кем жить стал, не басурманин же я. Нет, через год мы с ее отцом договорились. Я что хотел попросить, батюшка — как у меня времени нет, да и неграмотный я, — Волк опустил взгляд и вдруг, яростно, подумал: «Ну и что, пусть я и взрослый мужик, пусть мне и восемнадцатый год, а читать и писать я все равно обучусь, хоть ты что».
— Так вот, — он продолжил, вскинув на батюшку красивые голубые глаза, — как отец нареченной моей сюда поближе перекочевывает, тут на Туре зимняя рыбалка хорошая, так, может, вы мою невесту-то языку поучите? Вы простите, если что, — внезапно, покраснев, извинился Волк, — коли то дело не ваше.
— Отчего же не мое? — отец Никифор улыбнулся. «Как есть мое, я потом, как обживемся и школу для ихних детей открою. Пусть приходит невеста твоя, конечно.
Батюшка вздохнул и грустно добавил: «Хватит нам резать-то, Михайло, строить надо, хоша бы и здесь только, — он обвел рукой чистую, маленькую, скромную горницу.
— Не только, — Волк ухмыльнулся. «Мы сейчас по приказанию Ермака Тимофеевича с отрядом небольшим вниз по Туре отправляемся, разведать, в коем месте там, на Тоболе, город ставить надо.
— Спасибо вам, батюшка, — парень поднялся, и отец Никифор вдруг подумал: «Господи, и не узнать его, с Москвы-то. Вот как Сибирь-то людей растит, ровно кедры они здешние становятся — высокие да крепкие».
— Ну вот, — вздохнул Михайло, стоя на пороге своего дома, — маленького, в одну горницу, с узкими сенями и хлевом, — едва корова поместится. Он обвел глазами разбросанное по полу и лавкам охотничье снаряжение, лыжи, что он зачал мастерить, и грустно сказал: «Опять в путь».
Уже собравшись, он оглянулся на пороге и нежно подумал: «Колыбель-то из бересты можно сделать, али из шкуры оленьей, как у остяков».
Волк закрыл калитку в низком, едва по пояс, заборе, и, чуть насвистывая, ловя горячими ладонями падающие снежинки, пошел к воротам крепостцы.
Кучум махнул рукой свите и велел: «Стойте!». Сверху, с холмов, мчался всадник на гнедом, красивом жеребце. Темные, с едва заметной проседью, длинные волосы были заплетены в косу, что сейчас развевалась за ним на сильном ветру.
Мужчина, — высокий, смуглый, широкоплечий, осадил коня. Усмехнувшись, он спрыгнул на землю. Мускулистые руки были покрыты синими, причудливыми татуировками.
— Хан, — он коротко поклонился Кучуму.
— Ты что это один? — нахмурился тот. «Жизнь свою не бережешь».
Мужчина расхохотался, обнажив крепкие, крупные белые зубы. «Тут же стан твой, должно быть безопасно. Карача твой, — он кивнул на север, — еле тащится, и мои отряды тоже, мы же пешие. А я вот решил кровь разогнать, поохотиться немного, не зря ж ты мне такого коня подарил, — он ласково потрепал гнедого по холке.
— Поедем, — Кучум указал на виднеющиеся в отдалении юрты, — сейчас птицу на огне зажарят, барана зарежем, попируем всласть, а там и Карача подтянется. Новости хорошие у меня есть».
— Молодец твой Карача, я ему мешок золота подарил, — улыбнулся мужчина. «Сдох атаман Кольцо, в дерьме своем, смерти, как милости прося. Духи ему отомстили все-таки, за всех детей невинных и стариков