Моцарта — еще лучше! Через Австрию их путь пролегает. Франц Иозеф Гайдн тоже пользовался высочайшим вниманием, а уж о Кристофе Виллибальде Глюке и упоминать нечего. Весь оперный репертуар под рукой: «Орфей и Эвридика», «Альцеста», «Парис и Елена», «Ифигения в Авлиде», «Ифигения в Тавриде», «Армида» и прочее, и прочее. Нелидова танцует, Тилли и великая княгиня поют, Борщова аплодирует, цесаревич любуется и слушает, Юсупов посапывает носом, Салтыков отдыхает, Клингер внимательно слушает, полузакрыв глаза, Лафермьер перелистывает текст и дает необходимые пояснения, Николаи в уме составляет отчет — словом, все при деле, и Бенкендорф имеет возможность прикорнуть на ближайшем диванчике.
Бенкендорф и в музыкальном хозяйстве предпочитал ни от кого не зависеть.
— Omnia mea mecum porto![10] — повторял он чуть ли не ежедневно.
Однако фортепиано на каждую станцию в России не удавалось доставлять, хотя подобную идею он и Тилли обсуждали неоднократно. Вместо музыки Клингер, Лафермьер и Николаи читали и декламировали самые разные сочинения, в том числе и собственные. Клингер старался больше для Тилли. Она просто не могла жить без немецкой поэтической речи. День у них начинался с Gothe. А великая княгиня была поклонницей провансальских трубадуров. Но Тилли вскоре ее отвратила, и теперь они вместе восхищались Gothe. Вкусы остальных учитывались, конечно, но в меньшей степени. Цесаревич ни Gothe не хотел слушать, ни трубадуров. Он желал беседовать с Нелидовой и делать конные прогулки после завтрака. Князь Николай Юсупов, прервав ученое молчание, давал рекомендации, рассказывая, впрочем довольно увлекательно, о том, что их ждет на зеленых холмах Приднепровья.
Утро начиналось с общего недолгого променада и кофе, потом короткий отдых, в продолжение которого Лафермьер старался всех рассмешить:
— Я не знал, что русская земля столь обширна. Я полагал, как в Европе: сегодня Берлин, завтра Рейн и Страсбург, послезавтра Париж. А вас ист дас — Киев? Что это такое? Древнее поселение печенегов? И дороги! Лучше все-таки путешествовать по России стоя. Я уже себе отбил все, что можно отбить. Я сижу на отбивных.
Русский цесаревич не сердился, а хохотал над полноватым Лафермьером. Он жилист и приучил себя к невзгодам. Великая княгиня от него не хотела отставать и никогда не жаловалась. Тилли ей подражала. Субтильная Нелидова, сидя на подушках, помалкивала, а крепенькой Борщовой путевые мытарства нипочем.
— Зато у нас масло скорее сбивают, — отвечал Лафермьеру цесаревич, — а вы, иноземцы, до сего продукта очень охочи.
— Я масла здесь что-то не замечал, — однажды буркнул Клингер, намекая на бросающиеся в глаза картинки ужасающей нищеты вдоль ухабистых шоссе Белой Руси.
Но чаще спорили на внешне нейтральные темы. О литературе, например. Шекспир выдвигался Нелидовой на авансцену в угоду цесаревичу и в пику Тилли, не переносившей ничего английского, а любовь к театральным представлениям объединяла Нелидову и цесаревича. Оба участвовали в любительских спектаклях.
— Почему у нас в России не ставят Шекспира? — обращалась она к цесаревичу с невинным видом, надеясь, что никто не донесет Екатерине о бестактных вопросах.
Проблема Шекспира обычно поднималась за ужином. Цесаревич — человек начитанный и впечатлительный. Шекспировские образы будут его тревожить в ночной тьме, как фурии. Шекспир получше, чем какие-то там провансальские трубадуры пополам с Gothe.
— Как страстно звучит реплика Ричарда Третьего: коня, коня, полцарства за коня! — восклицала Нелидова. — Полцарства за коня!
Все молчали. При матушке Екатерине беседы о Шекспире не поощрялись.
— Или: «To bee or not to bee?[11]» — не унималась Нелидова.
Цесаревич, как и принц Датский Гамлет, выглядел жертвой сластолюбия и чьей-то жажды власти. Здесь, вдали от двора, эти острые намеки теряли политичность, отчего становились более горькими, приобретая оттенок сочувствия. Цесаревич не столько переживал измену первой жены с графом Разумовским, сколько скорую смену екатерининских фаворитов, почти открытые связи с ражими парнями и перекусихинские потом сплетни. Для сына мать как-никак святая!
Часы летели незаметно в этой мелкой борьбе, в обсуждении быстро мелькающих пейзажей, коротких приемов и бытовой суеты. Внезапно Тилли охнула, и охнула чисто по-немецки:
— Майн гот! О, майн гот!
Она была типичной монбельярской немкой и принадлежала к той породе женщин, которые совмещали в своем облике и воспитании французское хрупкое изящество времен Людовика XV, еще не успевшее огрубеть при его наследнике Людовике XVI, с немецкой тяжеловесной восторженностью, внутри которой таилось разумное и оценивающее отношение к миру.
— Какое чудо! — воскликнула Тилли.
В порыве внезапно нахлынувшей радости она обхватила подругу за плечи и повернула к окну. Великая княгиня и Тилли ехали в третьей по счету карете, и перед ними позже, чем перед Салтыковым, цесаревичем и Бенкендорфом, открылся распахнутый вид на изумрудно-золотистые холмы. Этот необычайный — киевский — цвет трудно передать словом. Осенью он содержит в себе самые разные оттенки — желтого, зеленого, багрового, розового, лазоревого с белыми вкраплениями едва проглядывающих построек. Небо над холмами высокое, как опрокинутая голубая пропасть. Ощущение необъятного простора охватило Тилли. Она никогда ни с чем подобным не сталкивалась, хотя Монбельяр, затерянный в отрогах красноватых Вогез, относился к редким по красоте уголкам Франции. Но здесь-то — какая мощь! Какая сила заложена в очаровании! Она, эта притягивающая и завораживающая мощь, близка ее немецкому — большому, как рождественский пряник, — сердцу. Чем ближе они подкатывали к широкой, отливающей светлым сапфиром реке, тем сердца их бились учащеннее. Сколько князь Юсупов ни расписывал необыкновенную киевскую природу, истинная картина превзошла ожидания.
— Этот ландшафт ничем не напоминает мне родину, — задумчиво произнесла Тилли, — и вместе с тем я чувствую в нем что-то родственное.
— Господь, творя чудеса, — отозвалась великая княгиня, — безусловно возлюбил рассеянный им здесь народ. Чудо! Чудо!
Бенкендорф пересел на лошадь и подъехал к окну кареты.
— Ваше высочество, я надеюсь, вы готовы к встрече? Скоро появится граф Петр и делегаты магистратуры, — предупредил он.
Но ни великая княгиня, ни Тилли его не услышали. Они были пленены плавными очертаниями города, укрытого пока не облетевшей золотисто-зеленой листвой с багровыми пятнами, сияющим куполом отдаленной Софии, о которой столько слышали от князя Юсупова, высокой колокольней Печерской лавры и миниатюрным беленьким Выдубецким монастырем, который был будто оправлен в изумрудно-янтарную россыпь, льющуюся с обрыва.
— Действительно мать городов русских, — сказала по-немецки великая княгиня, хотя с Тилли в путешествии они говорили больше по-французски. — Ее величество права. В древности недурно выбирали места для жизни. Недаром здесь так много польской знати.
— Но это ведь не Польша? Почему им разрешают селиться? — удивилась Тилли.
Встреча на берегах Днепра
Лошади замедлили бег, и Тилли, высунувшись из окна, сообщила подруге, что группа всадников, предшествующая первой карете, где находился цесаревич с камер-юнкером Вадковским и гофмейстером Салтыковым, как бы распалась надвое, пропуская графа Румянцева-Задунайского с пышной свитой, скачущего впереди разноцветной кавалькады, задние ряды которой терялись в желтовато-розовой от поднявшейся пыли глубине.