Линду холодом. Она давно уже заметила, до чего узки интересы ее матери, — все ее силы уходили на готовку, стирку, огород, курятник да пятничные ужины в школе, когда десяток рук раскладывали большой стол и запах дровяного дыма мешался со сладковатым ароматом лепешек-тортилий, которые пеклись насковородках-комалях. Валенсии был неинтересен мир за Приморским Баден-Баденом, и, насколько понимала Линда, она ничего не знала о том мире. О молодости матери, проведенной в Мексике, Линде не было известно почти ничего. Как-то в день своего рождения Линда упросила мать съездить в Сан-Диего — ей очень хотелось прокатиться на трамвае и хоть одним глазком заглянуть в устланный коврами холл гостиницы Улисса Гранта. Но Валенсия не имела ни малейшего желания даже ступать на городскую мостовую. «Все, что мне нужно, есть здесь, — не раз говорила она. И добавляла: — Ах, Линда… Ты и сама это поймешь».
Валенсия носила во двор то, что хотела выстирать. С апреля не выпало ни капли дождя, и до самого ноября ждать его не стоило; сад превратился в засыпанный песком пустырь с несколькими чахлыми кустиками морской горчицы, своими острыми листьями похожей на лавр, и тощей белой геранью, на которую выплескивали воду после мытья посуды и которую спасла лишь тень от колючего мирта, убеленного морской солью. Давным-давно Дитер смастерил деревянный стол и скамейку из останков шхуны под названием «Эль Торо», наскочившей на мель в бухте Ла-Джолья. На досках остались зарубки, сделанные матросами, и не раз Линда, сидя за обедом, водила по ним пальцем: вот счет дней, проведенных в море; а вот столько дней прошло без женщины; вот кто-то нацарапал девушку, с вытаращенными глазами задирающую нижнюю юбку. Штормы и солнце сделали рисунки почти незаметными, но Линде хватало воображения представить себе, как матросы в бескозырках ставят топсель и теснятся по ночам на узких койках. Линда все время думала, видит ли еще кто-нибудь эти следы бурной матросской страсти, и не очень давно Брудер сказал, что тоже их заметил.
Собираясь стирать, Валенсия сняла с плиты котел с кипятком, налила его в шайку и велела Линде прикрепить к ней валики, через которые прокручивают белье, чтобы отжать из него лишнюю воду. Утро подходило к концу, Линда смотрела то на солнце, то на гору белья и понимала, что провозится с ним до вечера и ей придется целый день крутить ручку валиков. Думать при этом ни о чем не нужно было, и уже через несколько минут, после того как она разобрала одежду, погрузила клетчатую рубашку в кипяток и прокрутила его через валики, ей стало тоскливо: неужели до конца жизни ей так и придется стоять за этим деревянным столом и стирать чужие вещи?
— Мама, как ты думаешь, где папа познакомился с Брудером?
— На фронте где-то. Ты же сама слышала, — ответила мать, расправляя рукава шелковой рубашки.
— А как по-твоему, зачем папа привез его к нам?
— Потому что Брудеру больше некуда было ехать.
— Но если его призвали на фронт и даже разрешили носить ружье, значит, ему уже столько лет, что он может ехать, куда хочет, разве не так?
— Не знаю, Линда.
— Как ты думаешь, он спас папе жизнь? Может, спас его от немцев?
— Сколько ты вопросов задаешь, Линда…
— Как ты думаешь — может, папа ему что-нибудь должен?
Линде казалось, что мать ее обижает — обижает в том смысле, что Валенсия не разделяла ее любопытства. Да и много было такого, что совсем не интересовало Валенсию. Вот например: что по вечерам делают мужчины в таверне гостиницы «Твин Инн», где электрические лампочки в люстрах, украшенных кинжально-острыми хрустальными подвесками, льют свой неземной желтый свет? Почему Валенсия никогда не спрашивала, что там происходит? Или не хотела знать, что находится за бухтой Ла- Джолья или еще дальше, на Юнион-стрит в Сан-Диего; ведь Линда слышала совершенно точно — хотя, конечно, не видела, — что там без всякой лошади бегает омнибус и доставляет всех желающих, куда им надо, всего за каких-то пять центов!
Валенсия протянула Линде одну из рубашек Эдмунда, с отстегивающимся воротничком. Она хранила его запах — смесь красного дерева и лука; Линда почти чувствовала его тело под уже поношенной тканью.
— Я знаю, что у тебя на уме, — сказала Валенсия. — Но ты не права, Линда.
— Не права?
— Я была такой же.
Линда ничего не поняла.
— Когда я здесь появилась, все было по-другому. Куда ни посмотришь — везде один чапараль да кусты. Речка тогда была поглубже — целый поток несся в океан. До того как над Агва-Апестосой построили мост, она была шире и как-то чернее. Если ты, Линда, думаешь, что сейчас от нее воняет, то ты не представляешь, что это было тогда. Когда задувал ветер с Санта-Аны, мы, бывало, лица платками завязывали.
Линда терла рубашку проволочной щеткой. Ей было не очень понятно, что хочет сказать мать и при чем здесь папа, Брудер и она сама. Но Валенсия продолжала свой рассказ, вспоминала пыльную дорогу, которая когда-то связала деревню с миром; до Лос-Анджелеса тогда ехали одну ночь. Откуда она это знала? Потому что в первое же утро после того, как Валенсия добралась до берега и проснулась у Дитера в сарае, она снова попыталась бежать. Она сказала Линде, что никогда этого не забудет. Проснувшись с курами- бентамками, она заметила морскую соль на сгибе локтя и сняла со щеки несколько соломин, которые успели приклеиться к щеке за ночь. Тут же ей стало ясно, что все пошло не так, как ей бы хотелось. Валенсия рассчитывала спрыгнуть с «Санта-Сусанны» где-то неподалеку от ранчо Сан-Педро. Линда спросила, что это за место, и Валенсия ответила, что открыто там торговали кожей и жиром, а подпольно — опиумом и черноволосыми девушками, похожими на Валенсию; по крайней мере, об этом шептались под обсаженными спаржей подоконниками Масатлана. Когда Валенсия устраивалась на «Санта-Сусанну», об этом ей рассказала лучшая подруга, Паис, — сильная девушка со вздернутым носом и толстой косой, обмотанной вокруг головы. Валенсия сильно боялась, но точно знала, что прямо за гаванью Сан-Педро и болотистыми солеными равнинами Уилмингтона начиналась белая от пыли, широкая дорога, которая бежала через заросли тысячелистника, дубравы, сухие русла рек, через пустынные равнины, где в давние времена паслось по пятьдесят тысяч голов скота, через цитрусовые рощи к бывшему индейскому поселку, сначала деревеньке, а теперь уже городку, о котором шептались, что он станет большим, настоящим городом, — к Пасадене. Даже девицы с не очень хороших улиц Масатлана, босые девицы, которые учились читать, сидя на коленях у стариков в баре гостиницы «Сан-Пончо»; чуть приоткрытая грудь сулила блаженство, подобно ускользающей улыбке, но они старательно шуршали вчерашними выпусками «Эль Диарьо»; так вот, даже эти девицы, даже в тысяча восемьсот девяносто пятом году уже слышали о Пасадене, о курортном городе, утопающем в апельсиновых рощах, где по берегам речек стоят огромные гостиницы по пятьсот номеров и где больше, чем вода, нужны горничные, швеи, полотеры и посудомойки.
— Почему ты захотела поехать туда? — спросила Линда и кинула в корыто новую порцию белья. Сама она никогда не бывала в Пасадене, вообще никогда много о ней не думала и представляла ее себе неким заповедником богатых девушек, проводящих все свое время на крокетных площадках, где за ними тянутся длинные, тонкие тени.
— Мы слышали, что там павлины живут на деревьях и что у каждого есть своя апельсиновая роща, — ответила мать.
А еще в Пасадене не было гостиницы, где не нужна была бы тоненькая девушка с умелыми руками, которая могла бы и учтиво приветствовать гостей на лоджии, и застилать кровати простынями, обшитыми атласом. Валенсия слышала также, что в Верхней Калифорнии испанский язык был все еще в ходу, особенно на кухнях, в буфетных и на черных лестницах Пасадены. Валенсия слышала также, что это край свободных и небедных людей.
— Оно и понятно: там ведь все новое, — сказала Паис, когда Валенсия поднялась на борт «Санта- Сусанны». — Такой, как ты, стоит поехать туда: запросто выйдешь за железнодорожного барона, электрического короля или джентльмена, у которого целых пятьсот акров апельсиновой рощи!
— Да где я такого найду? — спросила Валенсия.
— Захочешь — найдешь! — ответила Паис. — Надень только самое красивое платье, когда приедешь!