сейчас там, где мы так недавно наслаждались духовными радостями, бушевала свирепая стихия разрушения.
Пожар, видимо, возник от отопления в партере, перекинулся на сцену, пламя охватило сухие переборки кулис и благодаря обилию горючего материала мгновенно разрослось во всепожирающее чудовище. Когда огонь стал уже рваться сквозь крышу, рухнули стропила.
В противопожарных приспособлениях недостатка не было. Здание театра постепенно со всех сторон окружили пожарными насосами, и на пламя низверглись потоки воды, но, увы, тщетно, — оно вздымалось еще выше, то и дело выбрасывая в темное небо горящие обломки и гигантские пучки искр, которые от каждого дуновения разлетались над городом. Вокруг стоял неимоверный шум, целая толпа людей, работавших на пожарных лестницах и у насосов, перекрикивалась, что-то восклицала, все были страшно возбуждены, силясь во что бы то ни стало покорить огонь. Немного в сторонке, но близко, насколько то позволял полыхающий жар, стоял человек в шинели и военной фуражке, невозмутимо куря сигару. На первый взгляд он мог показаться праздным зевакой, но им он не был. Люди подходили к нему и, получив краткий приказ, тотчас же бросались его выполнять. Это был великий герцог Карл-Август. Он скоро понял, что здание спасти нельзя, и велел его свалить, а из освободившихся шлангов поливать соседние дома, которые могли пострадать от жара. Царственная мысль словно бы зародилась в нем:
Мысль вполне правильная. Театр был стар, некрасив и недостаточно поместителен для год от года возрастающего количества зрителей. И все-таки нельзя было не скорбеть о том, что нет более этого здания, с которым для жителей Веймера связано столько воспоминаний о великом и дорогом их сердцу прошлом.
Во многих прекрасных глазах стояли слезы сожаления. Но еще больше растрогал меня один оркестрант. Он плакал по своей сгоревшей скрипке.
Когда забрезжил день, я увидел множество бледных лиц. Молодые девушки и женщины из высшего общества всю ночь смотрели, чем же кончится пожар, и теперь продрогли на холодном утреннем воздухе. Я пошел домой немного передохнуть, а около полудня отправился к Гёте.
Слуга сказал мне, что он нездоров и лежит в постели. Гёте тем не менее попросил меня зайти. Он протянул мне руку.
— Это общая наша утрата, — сказал он, — но что тут поделаешь!
Я не мог не одобрить его решения, хотя он отнюдь не выглядел слабым и огорченным, скорее спокойным, даже довольным. Мне показалось, что это старая военная хитрость, к которой он всегда прибегает в экстраординарных случаях, когда есть основание опасаться чрезмерного наплыва посетителей.
Гёте попросил меня взять стул и сесть поближе, чтобы немного побыть с ним.
— Я много думал о вас и вас сожалел, — сказал он, — что вы теперь будете делать по вечерам?
— Вы знаете, — отвечал я, — как страстно я люблю театр. Когда я приехал сюда два года назад, кроме трех или четырех пьес, которые мне удалось посмотреть в Ганновере, я ровным счетом ничего не видел. Все было ново для меня, и актеры, и пьесы, а так как, по вашему совету, я полностью предавался впечатлениям спектакля, ничего не анализируя и ни о чем не размышляя, то, право же, могу сказать, что за обе эти зимы провел в театре самые счастливые и беззаботные часы своей жизни. Вдобавок я так влюбился в театр, что не только не пропускал ни одного вечера, но еще исхлопотал себе дозволение присутствовать на репетициях; впрочем, мне и этого было мало; если днем, проходя мимо, я замечал, что двери его открыты, я пробирался в партер и, случалось, по получасу сидел в пустом зале, воображая, что могло бы разыгрываться передо мною на сцене.
— Честное слов, вы сумасшедший, — смеясь, сказал Гёте, — но мне это нравится. Дай бог, чтобы вся публика состояла из таких вот детей! По суди дела, вы правы. Человеку, не вконец избалованному и еще молодому, нелегко найти место, где бы ему было так хорошо, как в театре. Никто ничего с вас не спрашивает; если вам неохота даже рта раскрывать, не надо; вы сидите, как король, в уюте, в спокойствии, и ваш ум и чувства вкушают все, что только можно себе пожелать. Тут вам и поэзия, и живопись, пение и музыка, да еще актерское искусство, — словом, чего только нет! Если все эти очарования, заодно с молодостью и красотой, к тому же доведенные до высшей ступени развития, воздействуют на вас в один и тот же вечер, то это ни с чем не сравнимый праздник. Но если кое-что плохо и лишь кое-что хорошо, это все же лучше, чем скучливо смотреть в окно или играть в вист в прокуренной комнате. Веймарским театром — да вы и сами это чувствуете — пренебрегать пока что не стоит; корнями своими он ушел в лучшие наши времена, новые, свежие таланты приобщились к нему, и мы все еще умеем создавать волнующее и радостное, то, что по крайней мере, носит характер целостного.
— Ах, если бы я был в нем лет двадцать — тридцать тому назад, — заметил я.
— Да, — отвечал Гёте, — в то время нам на помощь приходило множество преимуществ. Вы только представьте себе, что скучная пора французского вкуса тогда миновала еще совсем недавно, что публика не была пресыщенной и Шекспир воздействовал на нее во всей своей свежести, что оперы Моцарта были еще новинкой и, наконец, что Шиллер год за годом создавал здесь свои пьесы, сам разучивал их с актерами и давались они на Веймарском театре в первом своем блеске, — и вы поймете, какими яствами потчевали здесь молодежь и стариков и какую благодарную публику мы имели.
— Пожилые люди, помнящие те времена, — заметил я, — и доныне не могут без восторга говорить о высотах, которых тогда достиг Веймарский театр.
— Не буду отрицать, — отвечал Гёте, — это был театр. — Но главное — великий герцог не связывал мне рук, предоставляя действовать, как я хочу. Я не заботился о роскошных декорациях и блистательном гардеробе — только о хороших пьесах. Трагедия или фарс — для меня все жанры были хороши; но пьеса должна была что-то представлять собой, чтобы мы ее поставили. Должна была быть интересной и значительной, веселой и грациозной, но прежде всего — иметь здоровое ядро. Болезненное, слабое, слезливое и сентиментальное, так же как наводящее ужас, жестокое или оскорбляющее нравственные начала, решительно отвергалось. Мне казалось, что такими вещами я испорчу актеров и публику.
И напротив, хорошие пьесы возвышали актеров. Ведь изучение прекрасного, постоянная работа с прекрасным неизбежно способствует совершенствованию человека, не вовсе обделенного природой. К тому же я находился в непрестанном личном общении с актерами, проводил читки и каждому старался разъяснить его роль, присутствовал на всех генеральных репетициях и обсуждал с ними, как лучше сделать то или иное. Бывал я и на спектаклях, а назавтра подробно говорил с актерами о том, что, по-моему, не совсем хорошо получилось.
Таким образом я помогал им продвинуться вперед в их искусстве и еще старался завоевать для всего актерского сословия большее уважение общества; лучших и талантливейших его представителей я вовлекал в свой круг, доказывая тем самым, что считаю их достойными дружбы со мной. Моему примеру последовали многие, и в конце концов актеры и актрисы стали желанными гостями в лучших домах Веймара, что, разумеется, способствовало развитию их культуры, как внешней, так и внутренней. Мои ученики — Вольф в Берлине и Дюран здесь, в Веймаре, — люди утонченного светского воспитания. Господа Эльс и Графф — люди очень образованные и сделают честь любому обществу.
Шиллер в этом смысле поступал точно так же. Он всегда общался с актерами и актрисами, как и я,