Штольбергов и Гаугвица, что определяет первую поездку в Швейцарию, а заодно и первое бегство от Лили. Подробная схема этой четвертой книги сулит много интересного и возбуждает в нас жажду детальнейшей разработки намеченного. То и дело прорывающаяся наружу неукротимая страсть к Лили согревает и эту книгу жаром юношеской любви, который отбрасывает необычный, волшебный и трепетный свет на душевное состояние путешественника.
ПЯТАЯ КНИГА
Эта прекрасная книга тоже почти что закончена. Продолжение и конец, коснувшись и даже чуть приоткрыв неисповедимую волю провидения, можно считать завершенными, здесь нужно разве что небольшое
Общение с Гёте в эти дни было весьма содержательным, но, увы, я был так занят всякого рода делами, что не выбрал времени записать даже наиболее значительные из множества его высказываний.
В свой дневник я занес лишь следующие мелочи, вдобавок еще позабыв, в какой связи и по какому поводу они возникли.
«Люди — это плавающие горшки, которые стукаются друг об друга».
«По утрам мы всего умнее, но и всего озабоченнее, ибо забота тоже ум, только что пассивный. Глупцы ее не ведают».
«Не надо тащить за собою в старость ошибки юности; у старости свои пороки».
«Придворная жизнь — как оркестр, где каждый должен соблюдать положенные ему такты и выдерживать паузы».
«Придворные пропали бы с тоски, если бы не умели заполнять свое время разными церемониями».
«Не стоит советовать властелину отступать хотя бы в самом маловажном деле».
«Кто хочет обучить актера, должен запастись бесконечным терпением».
Вечером у Гёте. Мы говорили о
— Наша литература, — сказал он, — без этих могучих предшественников не могла бы стать тем, чем она стала. Выступив на литературном поприще, они опередили свое время и как бы увлекли его за собой. Но нынче уже время опередило
— Мне вспоминается ода, — сказал Гёте, — в которой он заставляет немецкую музу состязаться в беге с британской. Вы только вообразите себе эту картину — две девицы бегут, высоко вскидывая ноги и вздымая пыль; тут поневоле подумаешь, что наш добрый Клопшток ничего этого не видел и не умел чувственно себе представить, иначе такая неудача не могла бы его постигнуть.
Я спросил Гёте, как он в юные годы относился к Клопштоку и высоко ли ценил его в то время,
— Я его почитал с присущим мне уважением к старшим, вроде как пожилого дядюшку. Благоговел перед всем, что бы он ни делал, и мне даже в голову не приходило размышлять об этом и отыскивать в его творениях какие-либо недостатки. Я принимал все хорошее, что в них было, а в общем, шел своим собственным путем.
Засим мы возвратились к Гердеру, и я спросил Гёте, какое из его произведений он считает лучшим.
— Несомненно, его «Идеи к философии истории человечества», — отвечал Гёте. — Со временем он ударился в негативизм и тут уж никому больше не доставлял радости. [19]
— При всей значимости Гердера я не могу примириться с тем, что он так слабо разбирался в некоторых явлениях. К примеру, не прощаю ему, что при тогдашнем состоянии немецкой литературы он вернул рукопись «Геца фон Берлихингена» испещренной язвительными замечаниями, ни словом при этом не обмолвившись о ее достоинствах. Видимо, каких-то органов восприятия ему все-таки недоставало.
— Да, в этом смысле с Гердером бывало нелегко, и даже, если бы дух Гердера сейчас здесь присутствовал, он бы нас не понял, — с живостью добавил Гёте.
— А вот на
— Мерк, конечно, был удивительный и очень незаурядный человек, — ответил Гёте. «Напечатай-ка эту штуку, — сказал он. — Ей, конечно, грош цена, но ты ее все-таки напечатай!» Он не хотел, чтобы я переработал «Геца», и был прав. Вышло бы по-другому, но не лучше.
Зашел к Гёте вечером перед театром и застал его бодрым и благополучным. Он спросил о находящихся сейчас в Веймаре молодых англичанах, я же сказал, что собираюсь читать с господином
— Римская история нам, собственно говоря, уже не ко времени. Мы сделались настолько гуманны, что триумфы Цезаря не могут не претить нам. Малоутешительна и греческая история. Когда народ ополчается на внешнего врага, он, правда, велик и блистателен, но раздробление государства и вечная междоусобица, то, что грек обращает оружие против грека, от этого кажутся еще невыносимее. Тем паче, что история наших дней, бесспорно, величественна и очень значительна. Битвы при Лейпциге и Ватерлоо так грандиозны, что затмевают и Марафонскую, и многие другие. Да и герои наши не уступают греческим героям: французских маршалов, Блюхера и Веллингтона вполне можно поставить в один ряд с ними.
Разговор перешел на новейшую французскую литературу на растущий день ото дня интерес французов к произведениям немецких писателей.
— Французы правильно поступили, начав изучать и переводить немцев, — сказал Гёте. — Они ограничены в форме, ограничены в темах, а значит, им необходимо искать это вовне. Пусть нам, немцам, ставят в упрек известную бесформенность, зато мы превосходим их содержательностью. Пьесы Коцебу и Иффланда так богаты разнообразными сюжетами, что французы будут ощипывать их, покуда от тех перышка не останется. Но дороже всего им наш философский идеализм; ибо все идеальное пригодно для революционных целей.
— Французы, — продолжал он, — сильны и разумом, и духом, но у них нет фундамента и нет самоуважения. То, что в данную минуту им нужно, то, что выгодно для их стороны, то и хорошо. Они и хвалят нас не потому, что признают наши заслуги, а потому, что многие наши взгляды им на руку.
Затем мы еще немного поговорили о собственной нашей литературе и о том, что мешает становлению некоторых молодых поэтов.
— Основной недостаток этих молодых поэтов, — сказал Гёте, — незначительность их субъективизма, в объективном же они не умеют отыскивать материал и в лучшем случае берутся за тот, который близок им, близок их субъективному восприятию. Увы, и думать не приходится о том, чтобы они обращались к материалу из-за него самого, из-за того, что он как нельзя лучше подходит для поэтического произведения, хотя субъективно для них и неприемлем. Но, как я уже сказал: если бы они посерьезнее к себе относились, то, обогатившись знаниями и жизненным опытом, могли бы создать много хорошего; в первую очередь это, конечно, относится к нашим молодым лирикам.
На днях я получил от одного английского журнала письменное предложение, и притом на весьма выгодных условиях, ежемесячно давать им отчеты о новейших произведениях немецкой литературы. Я был очень склонен принять это предложение, но подумал, что надо бы сначала сообщить о нем Гёте.