возрасту юношеской страстью, что Карл-Август сдался: согласился быть его сватом и в тот же день нанес визит матери Ульрики.

Такой пропозиции госпожа фон Левецов никак не ждала. Ее смущал не столько возраст жениха (такие браки заключались в большом свете), сколько предвидимое ею бурное недовольство сына Гёте и невестки Оттилии. Но августейший сват поспешил успокоить материнское сердце. Он обещал подарить «молодоженам» прекрасный дом напротив его великогерцогского дворца и назначить Ульрике весьма значительную пенсию, коль скоро она овдовеет. Такие предложения не отвергаются — тем более, когда твои дочери почти бесприданницы. Согласие было дано. Но под условием годичной отсрочки свадьбы. «Через год! Почему только через год? Это ужасно!» — так Гёте принял «доклад» Карла-Августа о его переговорах с «эвентуальной тещей».

Но уже по Мариенбаду пронесся ошеломляющий слух о состоявшейся помолвке. Чтобы пресечь преждевременные толки, семейство Левецов срочно переселилось в Карлсбад, а Гёте — в близлежащий Эгер. Но не прошло и недели, как он ринулся вслед за Ульрикой. Слухи о помолвке докатились, однако, и до Карлсбада. Было решено переждать день рождения поэта, не разъезжаясь. Наступило 28 августа. Поздравления, подарки, общее веселье, а вечером иллюминация и шумные ракеты, взлетавшие под купол звездного августовского неба. Госпожа фон Левецов и тут проявила свой осмотрительный такт: подаренный Гёте хрустальный бокал был украшен инициалами всех трех сестер, а не одной Ульрики.

В начале сентября Левецовы отбыли в Вену («Последний прощальный поцелуй» — записано в дневнике писателя), а несколько дней спустя пустился в обратный путь и Гёте. Еще он тешил себя надеждой на то, что счастье осуществимо. Но стихи, слагавшиеся в дороге, сплошь проникнуты чувством утраты. Строфу за строфой он сочинял в карете свою «Мариенбадскую элегию», одно из прекраснейших его творений. Стройные строфы «Элегии» дышат неподдельной страстью. Они впрямь созданы несчастным любовником «над бездной», где «жизнь и смерть в борении жестоком». Поэт предпослал стихотворению эпиграф из своего «Тассо»:

Там, где немеет в муках человек, Мне дал господь поведать, как я стражду.

Веймар. Семейные дрязги, до того Гёте неизвестные. Несдержанное поведение сына. Заплаканные глаза Оттилии. Август имеет бестактность заговорить о наследстве. Гёте ни словом не обмолвился о щедрых обещаниях Карла-Августа, что могло бы всех утихомирить…

И вдруг в последних числах октября, — нечаянная радость: приезд Шимановской в Веймар. После единственного публичного ее концерта — торжественный вечер в доме на Фрауэнплане. Произносятся речи. Все заверяют приезжую знаменитость, что никогда ее не забудут. Но тут берет слово Гёте (мы знаем его речь по записи канцлера Мюллера): «Я не признаю воспоминаний в вашем понимании этого слова. По мне, они ничего не значат. Все великое, прекрасное, примечательное — о нем мы не вспоминаем, оно мгновенно овладевает нами и, навечно сливаясь с нашей сутью, порождает в нас лучшее «Я» и, постоянно обновляясь, продолжает жить в наших душах. Нет такого прошлого, о котором стоило бы печалиться. Существует лишь вечно-новое, образующееся из разросшихся элементов былого. Достойная тоска по иному должна стремиться к созданию чего-то лучшего». И, обернувшись к Шимановской, — растроганным голосом: «Разве все мы не испытали этого на себе? Не почувствовали, как мы, благодаря этому благородному, любви достойному существу, помолодели душой, стали лучше. восприимчивее? Нет… сколько б она ни рвалась нас покинуть, я всегда удержу ее в моем сердце».

Пятого ноября, в день своего отъезда, Шимановская с неизменно сопровождавшей ее сестрою (у них уж так повелось) обедали у Гёте. Хозяин старался быть веселым, но это ему плохо удавалось. Шимановскон еще предстояло отдать прощальный визит великой герцогине Марии Павловне. Она была во всем черном, в ожерелье из крупных агатов, чередовавшихся с черным жемчугом (двор носил траур по случаю чьей-то «августейшей кончины»), И этот траурный цвет обострял горечь разлуки. По знаку Августа поднявшись из- за столов, гости беспорядочно сновали по парадной анфиладе и не сразу заметили, как Шимановская исчезла.

И тут вырвалось наружу все, чем было переполнено старое сердце поэта: «Верните мне ее, верните! Прошу вас!» Было решено перехватить беглянку при ее выходе из дворца. Но Шимановская потому и ушла a la francaise (не прощаясь), что сама решила еще вернуться. «Вы поддержали мою веру в себя, — сказала она при прощании. — Я стала лучше, получив ваше одобрение, выросла в собственных глазах». Гёте молча обнял ее. Слезы обильно потекли по его лицу, еще покрытому мариенбадским загаром. Кони нетерпеливо перебирали звонкими копытами. Ливрейный лакей широко распахнул и захлопнул дверцу придворной кареты. Шимановская продолжила свое триумфальное турне по всем большим и малым столицам Европы. В 1831 году ее не стало.

Крепкий, но изрядно подточенный годами организм поэта не выдержал этой нахлыни встреч и разлук, надежд и семейных неурядиц. Болезнь возобновилась. Гёте слег в постель, не принимал пищи, никого не хотел видеть. Встревоженные друзья послали за бившим слугой поэта, Паулем Гетце (ставшим к тому времени инспектором дорог великого герцогства). «Да, ваше превосходительство, жить по-польски нам уже не годится», — назидательно проворчал он на правах былого наперсника. Примчался на перекладных из Берлина друг Цельтер. Вот что занес Цельтер в свой дневник об этой встрече:

«Никто не встретил меня у входа. Только чье-то женское лицо мелькнуло в кухонном оконце. Появляется Штадельман (молодой слуга хозяина. — Н. В.) и безнадежно поводит плечами. Продолжаю стоять на улице: входить или не входить в эту обитель Смерти? «Как твой господин?» Грустный вздох. «Где Оттилия?» — «Уехала в Дессау». — «А ее сестра, фрейлейн Ульрика?» — «Занемогла, лежит в постели». Спускается Август: «Отец болен, очень болен!»— «Он умер!» — «Нет, не умер. Но очень плох». Вхожу. Знакомые статуи скорбно глядят на меня. Подымаюсь по лестнице. Удобные ступени уходят из-под ног. Что ждет меня? Что суждено мне увидеть? Не по возрасту пылкого безумца, в чьем теле неистовствует любовь со всеми ее страданиями и бедами? Ну, коли так, он у меня еще выживет!»

Цельтер входит к больному. Тот молча протягивает ему «Элегию» (как бы вместо истории болезни): «Читай вслух!» Цельтера чтение с листа незнакомых стихов не смутило. Он читает «Мариенбадскую элегию» — один раз, потом во второй и в третий раз. «Читаешь ты хорошо, старина», — говорит Гёте. Два лечащих врача все это слышат из смежной рабочей комнаты: чудят-де старики! Но вот поди же! Пациент после этого диковинного психотерапевтического сеанса чувствует себя бодрее. Впервые после долгого поста принимает пищу. А спустя неделю Цельтер едет восвояси в гордом убеждении, что на сей раз ему удалось «вырвать из когтей смерти возлюбленного друга».

Что это было, что значили этот всех испугавший приступ полного изнеможения и почти мгновенное его преодоление? В жизни Гёте душевные кризисы нередко приводили к нарушению деятельности всего его организма на малые или более длительные сроки. Эта же патологическая аномалия повторилась и осенью 1823 года. В «Западно-восточном диване» имеется одно стихотворение, проливающее некоторый свет на эту загадку.

Все, — ты сказал мне, — поглотили годы: Веселый опыт чувственной природы, О милом память, о любовном вздоре, О днях, когда в безоблачном просторе Витал твой дух. Ни в чем, ни в чем отрады! Не радуют ни слава, ни награды, Нет радости от собственного дела, И жажда дерзновений оскудела. Так что ж осталось, если все пропало? «Любовь и Мысль! А разве это мало?»
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату