театре.
— Нет, что за люди эти сотрудники «Глоб», — не без горячности воскликнул Гёте, — они растут и умнеют с каждым днем, но, главное, они едины духом, и это просто поразительно. В Германии такой журнал попросту невозможен. У нас каждый живет сам по себе, о единодушии и мечтать не приходится. Один держится убеждений своей провинции, другой — своего города или собственной своей персоны, а какой-то общности убеждений нам еще ждать и ждать.
Сегодня за обедом у Гёте собралось веселое общество. Помимо веймарских друзей присутствовало еще несколько естествоиспытателей проездом из Берлина. Я был знаком только с одним из них — господином
— Никак я вас не пойму, дети мои, как вы умудряетесь разделять музыку и либретто и одобрять либо одно, либо другое. Вы сейчас сказали, что либретто никуда не годится, но вы на него не обращаете внимания и наслаждаетесь прекрасной музыкой. Право, это удивительно, как может слух воспринимать прельстительные звуки, когда сильнейшее из наших чувств — зрение мучат нелепые образы.
А что ваш «Моисей» нелеп, этого вы отрицать не станете. Как только открывается занавес, зритель видит толпу молящихся. Зрелище неподобающее. Если ты хочешь молиться, стоит в Писании, уйди в свою каморку и запри дверь за собой. Сцена не место для молитвы.
Я бы сделал для вас совсем другого «Моисея», да и либретто начал бы по-другому. Прежде всего я бы показал тяжкий подъяремный труд детей Израиля и то, как они страждут от тирании египетских надсмотрщиков, дабы нагляднее стал подвиг Моисея, сумевшего освободить свой народ от позорного ига.
И Гёте, к восторженному изумлению гостей, восхищенных потоком его мыслей и неисчерпаемым радостным богатством фантазии, с необыкновенной живостью продолжал сочинять оперу — сцену за сценой, акт за актом остроумно, со всей полнотою жизни и в строгом соответствии с исторической правдой. Все это миновало так скоро, что я удержал в памяти лишь пляску египтян, которой, по мысли Гёте, они приветствуют рассеяние тьмы и возвращенный свет.
Разговор перешел с «Моисея» на всемирный потоп и вскоре, благодаря остроумцу- естествоиспытателю, принял естественнонаучное направление.
— Говорят, на Арарате найден окаменевший обломок Ноева ковчега, — сказал господин фон Мартиус, — и меня бы, откровенно говоря, не удивило, если бы там нашли еще и черепа первых людей.
Это замечание послужило поводом для разговора о различных расах, черной, красной, желтой и белой, населяющих землю, который завершился вопросом: мыслимо ли, что все люди произошли от одной четы, то есть от Адама и Евы?
Господин фон Мартиус стоял за библейскую притчу, но как естествоиспытатель старался подкрепить ее тезисом, что природа, творя, заботливо соблюдает экономию.
— Тут уж я должен возразить вам, — сказал Гёте. — Я, напротив, утверждаю, что природа неизменно щедра, более того — расточительна, и она, безусловно, не ограничилась одной несчастной парой, а стала дюжинами, сотнями даже производить людей.
Когда земля достигла определенной точки зрелости, когда сошли воды и суша достаточно зазеленела, настала пора сотворения человека, велением всемогущего господа человек возникал повсюду, где земля могла его прокормить, — сначала, вероятно, на горных высотах. Допускать, что так оно и было, кажется мне разумным, но размышлять,
— Если меня как естествоиспытателя, — не без лукавства возразил господин фон Мартиус, — и убеждает мнение вашего превосходительства, то как добрый христианин я не могу сразу решиться встать на точку зрения, вряд ли совместимую с речениями Библии.
— В Священном писании, — отвечал Гёте, — правда, говорится лишь об
Все рассмеялись: разговор пошел вразнобой, Гёте, спровоцированный господином фон Мартиусом, под видом шутки сказал еще несколько слов, несомненно, идущих из сокровенных глубин его существа.
После обеда слуга доложил о прусском министре, господине фон Иордане, и мы перешли в соседнюю комнату.
Сегодня Гёте ждал к обеду
— Я почему-то сомневаюсь, — заметил Тик, — что этот последний роман, которого я, правда, не знаю, лучшее из написанного Вальтером Скоттом, но вообще-то он такой одаренный писатель, что любая из его вещей, прочитанная впервые, повергает в изумление, а посему безразлично, с какой начнется ваше знакомство с ним.
Вошел профессор
— Рим, — произнес он, — вы должны увидеть Рим, чтобы стать человеком! Какой город! Какая жизнь! Какой мир! Ото всего, что в нас есть мелкого — в Германии не отделаешься. Но стоит нам ступить на улицы Рима, и с нами происходит чудесное превращение — мы чувствуем себя не менее великими, чем то, что нас окружает.
— Почему вы не остались там подольше? — спросил я.
— Кончились деньги и кончился отпуск, — гласил ответ. — А как странно я себя чувствовал, когда дивная Италия осталась позади, а я уже перевалил через Альпы…
Гёте вошел и приветствовал гостей. Поговорив с Тиком и членами его семьи о том, о сем, он взял под руку графиню, чтобы вести ее к столу. Остальные пошли следом и расселись вперемежку. Началась веселая и непринужденная застольная беседа, — правда, о чем, собственно^ шла речь, я что-то не припомню.
После обеда доложили о принцах Ольденбургских. Мы все поднялись в комнаты госпожи фон Гёте, где фрейлейн Агнеса Гик села за рояль и красивым альтом так проникновенно спела очаровательную песню
Сегодня за обедом, кроме Гёте, госпожи фон Гёте и меня, никого не было. И разговор, как это часто случается, вдруг стал продолжением недавнего разговора. Кто-то помянул о
— То, что в шутливом и веселом расположении духа я наболтал тогда о «Моисее», — сказал Гёте, — я сегодня уже и не помню, такое ведь делается бессознательно. Знаю одно, опера доставляет мне радость, когда либретто так же хорошо, как и музыка, и они, как говорится, идут нога в ногу. Ежели вы спросите, какая опера мне по душе, я отвечу: