— Мне представляется во многих отношениях неудачным, — сказал я, — устранение правительницы, она здесь — необходимое действующее лицо. Дело даже не в том, что благодаря ей целое становится возвышеннее и благороднее, но и политические обстоятельства, — в первую очередь все касающееся испанского двора, — яснее, решительнее выступают в ее диалогах с Макиавелли.
— Без всякого сомнения, — согласился Гёте, — да и сам Эгмонт становится значительнее от того света, которым его озаряет благоволение правительницы. Клерхен тоже выигрывает в наших глазах тем, что, выдержав соперничество столь высокопоставленной особы, всецело владеет любовью Эгмонта. Все это черты весьма деликатного свойства, и, чтобы не нарушить целого, их лучше бы не трогать.
— И еще одно, — сказал я, — мне думается, что среди много численных и ярких мужских ролей единственная женская роль — Клерхен — выглядит несколько расплывчатой. Правительница сообщает известное равновесие всей картине, и хотя в пьесе о ней и упоминают, этого недостаточно, впечатление производит только персонаж, присутствующий на сцене.
— Вы совершенно правильно оценили положение, — сказал Гёте. — Когда я писал «Эгмонта», я, разумеется, тщательно все взвесил, так что целое изрядно пострадало, когда из него вырвали одно из главных действующих лиц, задуманных как его неотъемлемая со ставная часть. Но Шиллер был решителен, скор на руку и нередко действовал согласно своей предвзятой идее, без достаточного уважения к предмету, который брался обрабатывать.
— Но ведь и вы были неправы, — отвечал я, — что снесли это и в таком, безусловно, важном случае предоставили ему неограниченную свободу действий.
— Увы, мы часто бываем не столько снисходительными, сколько равнодушными, — отвечал Гёте, — к тому же я в ту пору был поглощен совсем другим, ни «Эгмонт», ни театр меня не интересовали, вот я это и допустил. Теперь мне остается утешаться тем, что пьеса напечатана в первоначальном виде и что нашлись театры достаточно разумные, чтобы ставить ее без сокращений, такою, какой я ее написал.
Затем Гёте спросил, думал ли я над его предложением — вкратце изложить
Всякий, кто наблюдал такое явление, вспомнит, что в солнечные зимние дни мы часто видим на снегу синие тени. Это явление Гёте в своем «Учении о цвете» определяет как субъективный феномен, основываясь на том, что солнечный свет — поскольку мы живем не на горных вершинах — доходит до нас не абсолютно белым, но, пробившись через больше или меньше наполненную парами атмосферу, приобретает желтоватый оттенок, а значит, освещенный солнцем снег представляет собою не чисто белую, но желтоватую поверхность, которая провоцирует наш глаз на некое противопоставление, то есть на порождение синего цвета. Тем самым синяя тень является
Намедни, когда я перечитывал первые главы «Учения о цвете», дабы проверить, справлюсь ли я с дружески предложенной мне Гёте работой — вкратце изложить это учение, мне, поскольку день стоял солнечный и выпало много снегу, представилась оказия еще раз ближе присмотреться к упомянутому феномену, и тут я с изумлением убедился, что вывод, сделанный Гёте, ошибочен. О том, как я пришел к этому выводу, я и хочу сейчас поведать.
Из окон моей гостиной, выходящих на юг, виден сад, ограниченный зданием, которое зимой, при низком солнцестоянии, отбрасывает по направлению к моему дому огромную тень, покрывающую добрую половину сада.
Несколько дней назад при солнце, сияющем на ясном небе, я глянул на эту затененную и заснеженную поверхность и с удивлением отметил, что вся она кажется мне синей. «Затребованным» цветом, сказал я себе, это быть не может, ибо взгляд мой не достигает какой-либо снежной поверхности, которая могла бы вызвать этот контраст; я не вижу ничего, кроме синей затененной массы. Боясь, однако, впасть в ошибку, — а вдруг мне в глаза попадает слепящий отсвет соседних крыш, — я скатал лист бумаги и через эту трубку стал смотреть на тень, по-прежнему остававшуюся синей.
Теперь я уже с полной несомненностью знал, что синяя тень не была субъективной. Цвет существовал самостоятельно, вне меня, я не имел на него ни малейшего субъективного влияния. Что же это, спрашивается, такое? И раз эта синева есть, чем она могла быть вызвана?
Я еще раз посмотрел в окно, огляделся кругом, и разгадка напросилась сама собой. Это не что иное, сказал я себе, как отражение синего неба, тень притягивает отражение к себе, а оно стремится осесть в тени. Ведь сказано же, цвет сродни тени, он по малейшему поводу сочетается с нею и охотно в ней или через нее проявляется.
Последующие дни дали мне возможность убедиться в правильности моей гипотезы. Я шел по полю, небо не было синим, солнце светило как сквозь туман или дымовую завесу, на снег ложился явственный желтый отсвет, достаточно сильный, чтобы отбрасывать четкие тени, и в этом случае, согласно учению Гёте, должна была возникнуть яркая синева. Но она не возникла, тени оставались
Назавтра утро было пасмурное, хотя солнце время от времени проглядывало сквозь тучи, отбрасывая на снег четкие тени. Но и они были не
Таким образом, я проникся убеждением, что объяснение Гёте данного феномена не подтверждается природой и что параграфы его «Учения», трактующие этот вопрос, нуждаются в основательной переработке.
Нечто сходное произошло затем и с окрашенными двойными тенями от свечи, которые хорошо наблюдать на рассвете, под вечер, когда начинает смеркаться и, всего лучше, при сиянии луны. О том, что в данном случае одна тень, а именно желтая, освещенная огоньком свечи, несомненно, являясь объективной, относится к учению о мутных средах, Гёте не упомянул вовсе, хоть это и бесспорно. Другую же, голубоватую, вернее, голубовато-зеленую, при слабом сумеречном или лунном свете, он признает субъективной, то есть обособленным цветом, который вызван в нашем глазу желтым отсветом свечи на листе белой бумаги.
Тщательнейшим образом присмотревшись и к этому феномену, я понял, что он, в свою очередь, не подтверждает вывод, сделанный Гёте, скорее мне казалось, что проникающий извне слабый дневной или лунный свет уже несет с собою синеватый оттенок, усиленный и поощренный отчасти тенью, отчасти желтым огоньком свечи, и что, следовательно, здесь тоже имеется объективная основа, которой нельзя пренебречь.
Всем известно, что свет занимающегося дня, равно как и лунный свет, отбрасывает лишь бледный отблеск. Бледным кажется лицо, на которое смотришь в предрассветных сумерках или при лунном свете, что подтверждает и стародавний опыт. Это, видимо, знал еще Шекспир; достаточно вспомнить то удивительное место, когда Ромео на рассвете расстается с возлюбленной, и на вольном воздухе оба внезапно кажутся друг другу бледными как смерть. Уже одно то, что свет раннего утра нагоняет такую бледность на лица, доказывает, что ему присущ зеленоватый или синеватый отсвет, — ведь точно такой же эффект достигается зеркалом с синеватым или зеленоватым стеклом. Но для пущей убедительности постараюсь привести еще и следующие соображения.
Свет, созерцаемый духовным оком, представляется нам совершенно белым, но свету эмпирическому, воспринятому телесным глазом, такая чистота не свойственна. Испарения или другие какие-то причины модифицируют его и, склоняя в сторону то плюса, то минуса, придают ему то желтоватый, то синеватый оттенок. Непосредственный солнечный свет решительно стремится к плюсу, к желтизне, так же как и свет свечи, а свет луны и сумеречный предутренний и предвечерний свет, собственно, являющийся светом не прямым, а отраженным, да еще модифицированный полумраком и ночью, склоняется к минусу, иными словами, наш глаз воспринимает этот свет как синеватый.
Попробуйте в сумерках или при лунном свете положить белый лист бумаги так, чтобы на одну его половину падал лунный или дневной свет, а другая была бы освещена огоньком свечи, — первая будет иметь синеватый, а вторая желтоватый оттенок, и, следовательно, оба света, безотносительно к тени и субъективному усилению восприятия, находятся: один на активной, другой на пассивной стороне.
Итак, результат моих наблюдений свелся к тому, что учение Гёте об окрашенных двойных тенях не