совсем иным был строй его внутреннего мира. Он сидел среди нас, подобный высшему существу, недоступному земным страданиям. Слуга доложил о надворном советнике Фогеле. Фогель подсел к нам и стал рассказывать об отдельных обстоятельствах, сопутствовавших кончине государыни. Гёте все это выслушал с тем же спокойствием и присутствием духа. Фогель откланялся, а мы продолжали свой обед и застольную беседу. Среди прочего много говорили о «Хаосе», и Гёте с большой похвалой отозвался о «Размышлениях об игре» в последнем номере. Когда госпожа фон Гёте с мальчиками ушла наверх, мы остались вдвоем. Он рассказывал мне о «Вальпургиевой ночи», о том, что она у него с каждым днем продвигается вперед и что, сверх ожидания, ему удаются самые диковинные сцены. Затем он показал мне пришедшее сегодня письмо от Баварского короля, каковое я прочитал с большим интересом. Каждая строчка там свидетельствовала не только о благородном образе мыслей, но и о его неизменной преданности Гёте, — последнему это, видимо, было очень приятно. Слуга доложил о надворном советнике Сорэ, который присоединился к нашей беседе. Собственно, он пришел передать Гёте несколько слов утешения и соболезнования от имени ее императорского высочества, которые еще укрепили его в жизнерадостном и бодром настроении. Гёте, продолжая говорить, упоминает о прославленной Нинон де Ланкло, красавице, на шестнадцатом году обреченной смерти. Обступивших ее друзей она утешала словами: стоит ли горевать, ведь и здесь я оставляю только смертных! Впрочем, она выздоровела и дожила до девяноста лет, до восьмидесяти делая безмерно счастливыми или доводя до отчаяния сотни своих любовников.
Потом Гёте заводит разговор о Гоцци и его театре в Венеции, где актеры импровизируют, ибо автор вручает им только сюжет. Гоцци утверждал, что существуют всего-навсего тридцать шесть трагических ситуаций; Шиллер же полагал, что их много больше, но не наскреб и этих тридцати шести.
Еще Гёте сказал несколько интересных слов о Гримме, о его уме и характере, а также о его недоверчивом отношении к бумажным деньгам.
Среда, 17 февраля 1830 г. Говорили о театре, в частности о цвете декораций и костюмов, причем Гёте сделал следующий вывод:
— Важно, чтобы декорации служили фоном, который подчеркивает цвета костюмов на переднем плане, как, например, декорации Бейтера, в основном выдержанные в коричневатом тоне, — на нем превосходно оттеняются разнообразные цвета костюмов. Но может случиться, что декоратор вынужден отказаться от такого неопределенного, а значит, благоприятствующего тона, изображая, например, красную или желтую комнату, белый шатер или зеленеющий сад; в таком случае актерам следует благоразумно избегать повторения этих цветов в своих костюмах. Если актер в красном мундире и зеленых штанах войдет в красную комнату, то туловище его как бы исчезнет и зрителю будут видны только ноги, а покажись он в таком же костюме в зеленом саду исчезнут ноги, и в глаза будет бросаться только туловище. Мне, например, довелось видеть актера в белом мундире и очень темных штанах, в результате чего верхняя часть его тела была вовсе не видна в белой палатке, а ноги, на темном фоне задника, подевались неизвестно куда.
Если же декоратору все-таки необходимо написать красную или желтую комнату, зеленый сад или лес, то краски должны быть слегка притушены, облегчены, чтобы на переднем плане отчетливо выделялся и производил надлежащее впечатление любой костюм.
Заговариваем об «Илиаде», и Гёте предлагает мне обратить внимание на остроумный прием: Ахилл обречен на временное бездействие, для того чтобы могли выявиться и раскрыть себя другие герои.
О своем «Избирательном сродстве» он говорит, что каждый штрих в нем — отголосок пережитого, но ни один не воспроизводит того, как это было пережито. То же самое относится и к зезенгеймской истории.
После обеда рассматриваем папку с картинами нидерландской школы. Уголок гавани [74] , где слева грузчики запасаются пресной водой, а справа играют в кости на перевернутой бочке, дает повод для интереснейших наблюдений: как иной раз приходится поступаться реальностью во имя художественного впечатления. Всего ярче освещено днище бочки, кости уже брошены, об этом свидетельствуют позы игроков, но на днище костей мы не видим, сноп света разбился бы о них и эффект, им производимый, потерпел бы известный урон.
Мы перешли к эскизам Рюисдаля, по которым можно было судить, сколько труда вкладывал этот художник в свои произведения.
Воскресенье, 21 февраля 1830 г. Обедал с Гёте. Он показал мне растение с воздушными корнями, которое я разглядывал с величайшим интересом. В нем мне открылось стремление длить и длить свое существование, прежде чем последующий индивид сумеет проявить себя,
— Я дал зарок, — сказал Гёте как бы в ответ на высказанную мной мысль, — целый месяц не читать ни «Тан», ни «Глоб». Обстоятельства складываются так, что за этот период что-то должно случиться, и я хочу дождаться часа, когда до меня извне дойдет весть об этом. Моей «Классической Вальпургиевой ночи» это будет только на пользу, да бесплодное любопытство и вообще ни к чему, но мы слишком часто об этом забываем.
Засим он дает мне письмо Буассерэ из Мюнхена, его очень порадовавшее, я, в свою очередь, с большим удовольствием это письмо читаю. В нем Буассерэ высказывается главным образом о «Втором пребывании в Риме», а также о нескольких заметках в последнем выпуске «Искусства и древности». Суждения его о том и о другом столь же благожелательны, сколь и глубоки, что дает нам повод для долгого разговора о редкой образованности и полезной деятельности этого выдающегося человека.
Гёте рассказал мне еще о новой картине Корнелиуса, одинаково хорошо продуманной и выполненной, и, кстати, обмолвился о том, что удачный колорит всецело зависит от композиции.
Вечером, во время прогулки, перед моим внутренним взором вновь возникло то растение с воздушными корнями, и я подумал, что любое создание стремится длить свое бытие, покуда возможно, чтобы затем, напрягши все силы, произвести себе подобное. Этот закон природы навел меня на мысль о легенде; при сотворении мира бог — един, но засим создает богоравного сына. Так вот и великие художники первейшим своим долгом почитали вырастить достойных учеников, в которых они увидели бы убежденных продолжателей своего дела. То же самое можно сказать о художнике или поэте и его творении: если оно прекрасно, значит, прекрасен был и тот, кто его создал. Посему я никогда не позволю себе завидовать превосходному произведению другого, ибо за ним стоит человек, который был достоин создать его.
Среда, 24 февраля 1830 г. Обедал с Гёте. Говорили о Гомере. Я заметил, что у него боги непосредственно и реально вторгаются в людскую жизнь.
— Это же так трогательно и человечно, — сказал Гёте. — Что касается меня, я благодарю создателя за то, что миновало время, когда французы такое вмешательство богов называли machinerie. Но, разумеется, на то, чтобы проникнуться великим духом Гомера, потребно время, для французов же это означало полную перестройку их культуры.
Затем Гёте сказал мне, что внес одну новую черту в явление Елены, чтобы еще ярче оттенить ее красоту, и что я подсказал ему это случайно оброненным замечанием, причем он похвалил мой вкус.
После обеда Гёте показал мне гравюру по картине Корнелиуса: Орфей перед троном Плутона молит об освобождении Эвридики. Картина, решили мы, заботливо продумана, многие детали выполнены превосходно, но душу она не радует. Возможно, правда, что в красках она производит более гармоническое впечатление, а возможно, что она бы немало выиграла, избери художник другой момент: Орфею уже удалось смягчить сердце Плутона, и тот возвращает ему Эвридику. В таком случае ситуация не была бы исполнена такого напряженного ожидания и несравненно больше удовлетворяла бы зрителя.