и убедительных доводов, которые щедро рассыпал перед ним всегда немногословный Кох.
Потом наступило неловкое молчание — казалось, Вирхов дремлет с открытыми глазами. Кох дрожащими от обиды и смущения руками начал было укладывать свои препараты, когда Рудольф Вирхов, наконец, заговорил:
— Все болезни в конце концов сводятся к активным или пассивным повреждениям большего или меньшего количества жизненных элементов, способность которых к деятельности изменяется соответственно их молекулярному составу в зависимости от физических и химических изменений их содержимого…
Он говорил тихо и скучно, с легкостью нанизывая друг на друга труднопонятные слова и фразы, почти не делая пауз. На Коха он не смотрел, будто читал лежащую на столе перед глазами свою давно уже известную всему ученому миру статью о клеточной патологии. При этом он не потрудился даже сделать попытку найти причины этих изменений в клетках — ни прежде, ни потом, ни в одной из своих статей ни Вирхов, ни его последователи не говорили и не писали о причинах, вызывающих болезненные изменения в клетках. Но они никогда не соглашались с теми причинами и объяснениями, которые находили для этого другие ученые.
Сказав еще несколько слов на тему о бессмысленности поисков микробов, которые «ровно ничего никому не могут объяснить, сколько бы их ни находили», Вирхов утомленно откинулся в кресле, всем своим видом давая понять, что аудиенция окончена.
Пробормотав извинения, Кох вышел из святилища. Впрочем, на сей раз встреча оказалась для него действительно нестрашной: слишком убежден был он в своей правоте. Теперь у него была крепкая опора — бреславльские профессора не собирались оставлять его.
Он уехал в Вольштейн с ощущением горечи, но руки у него не опустились. Встреча с Вирховым была только неприятным эпизодом в его такой теперь интересной и насыщенной жизни. Он уже вышел на дорогу, и ничья рука, отстраняющая его с этого пути, даже рука Вирхова, ничего уже не могла поделать.
Он возвращается в свою маленькую лабораторию, к своим мышам и фотоаппарату. Он возвращается к мысли о том, как сделать микрофотографии бактерий видимыми. И, должно быть, тут ему на помощь пришли сведения, полученные на естественном факультете: на лекциях по химии, во время лабораторной практики он неплохо познакомился с анилиновыми красками. А что, если попробовать накормить микробов этими красителями?
Мысль кажется такой простой и забавной, что Кох улыбается самому себе. И вот уже микробы окрашены в яркие цвета, и теперь на фотографиях можно разглядеть даже самого крохотного из них.
А пока он корпел над всеми этими и некоторыми другими усовершенствованиями, которые в целом создали бактериологическую технику, его друзья в Бреславле не забывали о нем.
— Нельзя терпеть, чтобы такой замечательный ученый, как Роберт Кох, торчал в этой вольштейнской дыре! — возмущался профессор Конгейм.
— Вот увидите, он еще покажет себя! — вторил ему профессор Кон. — Я не сомневаюсь, что именно Кох прославит нашу науку.
Они не ограничивались щедрыми похвалами в адрес Коха; они не ограничивались и тем, что печатали в своих журналах каждую, даже самую маленькую, статейку, написанную Кохом, — они начали хлопотать о месте, достойном такого ученого: о месте профессора Бреславльского университета. Они писали ходатайства в столицу ко всем, от кого зависело это назначение, бомбардировали письмами своих друзей и знакомых, имеющих хоть какой-нибудь вес в разных министерствах и управлениях. И в конце концов добились того, что на их ходатайства и просьбы обратили внимание.
В прусском министерстве просвещения не могли больше делать вид, что имя Коха никому тут не известно. Во-первых, о его открытиях заговорили уже далеко за пределами страны; во-вторых, бреславльская профессура настойчиво требовала, чтобы ходатайство, подписанное виднейшими учеными, было, наконец, рассмотрено.
В письме на имя министра бреславльские профессора писали: «Нижеподписавшиеся позволяют себе обратить внимание Вашего превосходительства на человека, который благодаря своим блестящим исследованиям над бактериями вписал важную главу в учение о возникновении и распространении заразных болезней и уже имеет заслуженное имя в научном мире. Речь идет об окружном физикусе, докторе медицины Роберте Кохе в Вольштейне. При невероятно трудных условиях, отрезанный от общения с учеными своей специальности, он сам добился блестящих результатов. Нет никакого сомнения, что подобная научная сила в соединении с университетом разовьется еще богаче; с другой стороны, есть опасность, что в таком маленьком местечке, где приходится время и силы отдавать на то, чтобы поддерживать свое существование, научная работа доктора Коха, к которой он имеет призвание, замедлится и сузится. Для того чтобы создать доктору Коху благоприятное поприще для его научной деятельности, а с другой стороны, воодушевляемые желанием помочь нашему университету, мы просим Ваше превосходительство о следующем…» — и следует просьба зачислить Коха экстраординарным профессором Бреславльского университета.
Первыми шли подписи Кона и Конгейма. Но в министерстве эти подписи не произвели особенного впечатления — волокита вокруг письма развернулась такая же, как и вокруг каждой бумажки, особенно если речь шла о чьем-нибудь назначении.
— Что они там выдумали, эти ученые! — ворчали чиновники из министерства. — Выкопали какого-то захолустного «физикуса» и сразу его в профессора. Что ж, мы должны для него создавать специальный институт в Бреславле?
Но из Бреславля шли письма одно за другим. И обозленные чиновники поняли, однако, что совсем похоронить под сукном «дело Коха» им не удастся.
— Нужно узнать, что думает о Кохе господин тайный советник Вирхов… — сказал как-то заведующий одним из отделов секретарю министра.
— Я слышал, — ответил секретарь, — что господин Вирхов чуть ли не выгнал этого самого Коха, когда тот вздумал надоедать ему своими микробами.
— Отлично, тогда у нас руки развязаны…
В Бреславль пошло, наконец, письмо из Берлина: за отсутствием вакантных должностей экстраординарного профессора в ходатайстве членам факультета министерство вынуждено отказать.
Напрасно министерские бюрократы думали, что отделаются этим письмом от назойливых ходатаев. Коху повезло — друзья его решили не складывать оружия. Нельзя добиться назначения профессором? Великолепно! Пусть Коха переводят в Бреславль «физикусом». Все-таки он будет находиться в одном с ними городе, сможет работать в свободное время в университете. А уж они постараются создать ему наилучшие условия для научных исследований.
Пришлось прусским чинушам сдаться: Коха назначили городским санитарным врачом в Бреславль.
В самом радужном настроении проходили сборы в дорогу. Эмми просто расцвела от радости, что уезжает, наконец, из провинции в «большой свет». Гертруду, как всех детей, увлекала мысль о путешествии, предвкушение прелести новых мест. А Кох — Кох думал о том, какие все-таки есть на свете хорошие, преданные люди, которым не жаль ни времени, ни сил на пользу другого человека! А ведь, если подумать, профессора Кон и Конгейм такие же крупные ученые, как и Рудольф Вирхов…
Где-то в душе Кох, быть может, и сожалел, что не Вирхов взял на себя «опеку» над ним, что не от него он добился признания, не ему будет обязан столь многим в своей жизни. Где-то в душе… Но Кох даже самому себе не хотел в этом признаться. С того дня, когда в берлинском кабинете Вирхова он наткнулся на непроницаемо-холодную стену непонимания и презрения, с того дня звезда кумира его юности начала для него тускнеть.
Он больше не чувствовал себя одиноким: бреславльцы на деле доказали свою заботу и дружеское расположение. Он был рад, что, наконец, выбьется на широкую дорогу, что получит настоящую лабораторию, с настоящим оборудованием. И — кто знает! — быть может, даже хоть с одним помощником…
Из Вольштейна его отпускают неохотно. Местным властям жаль расставаться с таким точным и исполнительным служащим, а главное — жаль терять местную знаменитость; жители же просто опасаются,