Однажды утром Савва, который хотел войти в семью князя Андрея, привез на машине Нинку и вынес ее из машины на руках, говоря, что ей нельзя оставаться в больнице. Мать страшно закричала: 'Что случилось?!' Нину понесли наверх в ее комнату. Князю Андрею удалось проскользнуть впереди всех и распластаться под кроватью. Он наотрез отказался выходить оттуда и даже немного зарычал, когда вторая мать взяла было его за ошейник. Тут отец сказал: 'Оставьте его'.
Мрак и пожарище вокруг вдруг возникли перед ним, поле после боя, тени мародеров, черные хлопья не жизни, вылетающие вороньем над невыносимым запахом злодеяния. Он чувствовал, что эти хлопья все гуще собираются над любимой сестрой, а стало быть, и над ним самим. Оттуда, из прежнего, стала надвигаться череда ужасного: горизонты закрылись, мир сужался в клети, в застенки, в каменные колодцы, оттуда вытаскивали, но не для спасения, а на самую страшную муку, и застывшее лицо изверга, бывшего друга, царя Ивана.
Сколько времени прошло, князь Андрей не знал, да он и не задавался этим вопросом. Он старался не скулить, хотя только скулеж ему бы мог помочь сейчас. Вдруг Нинина рука упала с кровати и повисла прямо перед его носом. Он тронул ее носом, она была холодной даже для его вечно холодного влажного носа. Он начал жарко ее лизать своим вечно жарким и длинным, будто поток вулканической лавы, языком. Вдруг рука поднялась и взяла его сразу за оба уха. 'Пифочка, милый', – прошептал голос сестры.
Хлопья не жизни разлетелись, будто вспугнутые крылатым всадником. Пес плясал под луной или под солнцем, что там было в тот миг в наличии. Казематы вдруг раскрылись, будто выдавленные мощным воздухом. Юность звала назад. День бегства летел вокруг к зеленым холмам Литвы.
Глава 8
Село Горелово, колхоз 'Луч'
Ранней осенью тысяча девятьсот тридцатого года, однажды под вечер, строго по расписанию или почти строго, словом, к радости всех ожидающих, на Казанском вокзале Москвы началась посадка в пассажирский поезд Москва – Тамбов.
Советских людей тех времен при посадке в поезд неизбежно охватывала нервозность на грани истерики. Исправно работающая транспортная система все еще казалась чудом, тем более что опять пошли крутые времена и за многими предметами ширпотреба, что при нэпе имелись в любой лавке, приходилось ездить в Москву. Тамбовские крестьянки, обвешанные поверх своих парадных плюшевых жакеток мешками и сумками, уже вступая под гигантские своды вокзала, призванного напоминать о 21 веке, но напоминающий только лишь совсем недавний 'мирискуснический' модерн, готовились к бою за свой вагон и за свою полку. Старухи неслись сквозь толпу на перрон с исключительной скоростью, успевая покрикивать еще на своих товарок: 'Давай, давай! Маша, не отставай! Чей ребенок, кто ребенка потерял?' Вслед им московский люд, представленный на вокзале не лучшей своей частью, а именно носильщиками, посылал отменнейшие напутствия. Дореволюционную благочинность на этом вокзале восстановить пока не удалось, да, видно, никогда и не удастся. Стойбища татар и чувашей почти полностью покрывали кафельный пол. В туалетах шла посильная постирушка. В воздухе стоял неизбывный запах Казанского вокзала: смесь хлорки, мочи, размокшего урюка и отторгнутого винегрета.
Братья Градовы не спешили. С уверенностью молодых мужчин, занимающих твердые позиции в обществе, они медленно шли по перрону, не обращая ни на кого внимания, занятые только друг другом. Никита только сегодня утром прибыл с семейством из Минска и, когда узнал, что младший брат отбывает в Тамбов, вызвался проводить. Кирилл не возражал.
За прошедшие два года он как-то смягчился в своем ригоризме и даже не возразил, когда старший брат вызвал машину из наркомата. Даже и черты его лица несколько смягчились, и теперь уже трудно было, несмотря на одежду мастерового, не опознать в нем молодого человека 'из хорошей семьи'. Впрочем, может быть, этому он был обязан новой детали своего облика – очкам в тонкой металлической оправе. Они немедленно выдавали его непролетарское происхождение.
Никита, как всегда, был в форме высшего командира РККА, все подогнано до последней складочки. Эта вот подогнанность и классный покрой были тем, что немедленно отличало высших командиров от средних и младших. Вроде бы все то же самое – гимнастерки, ремни, галифе, сапоги, а между тем высшего командира можно было издали распознать и не вглядываясь в петлицы.
В последние годы братья виделись редко, еще реже общались, разве только за столом в Серебряном Бору. Ссоры, всякий раз возникавшие, как говорится, на пустом месте, но вспыхивавшие буйным пламенем, то из-за Кронштадта, то из-за привилегий командного состава, отдаляли их друг от друга. Нынешние проводы на Казанском вокзале, разумеется, были попыткой преодолеть отчуждение, и во взглядах Никиты на Кирилла отчетливо читалось: 'Ну, Кирка, перестань дуться', а в ответных взглядах Кирилла на Никиту: 'С чего ты взял, что я дуюсь?' – то есть опять восстанавливались их вечные отношения: любовно- снисходительные со стороны Никиты и любовно-оборонительные со стороны Кирилла.
Младший старшего обожал еще с тех времен, когда маленький баловень Ника вдруг резко и бесповоротно ушел к красным, проскакал героем все фронты гражданской войны и сделал головокружительную военную карьеру. Никогда бы и самому себе Кирилл не признался, что именно этот выбор старшего брата толкнул его в объятия 'самого передового учения'. Совсем не в этом дело, а в том, что у него и у самого достало ума понять, в каком направлении идет корабль истории. И разве страннейшая эволюция Никиты, эта нынешняя как бы пестуемая им безыдейность не доказывают полной самостоятельности Кирилла?
Посадка на тамбовский поезд стала уже напоминать штурм Зимнего дворца. Спасаясь от проносящихся мешков и чемоданов, Никита и Кирилл остановились покурить возле фонаря. Как раз в этот момент фонари зажглись по всей станции. В конце перрона на стене вокзала высветился портрет Сталина и лозунг: 'Да здравствует сталинская пятилетка!' Никита вынул коробку дорогих папирос 'Северная Пальмира'. Кирилл, однако, уклонился, предпочел свой копеечный 'Норд'.
– Все-таки чем ты там будешь заниматься, на Тамбовщине? – спросил Никита.
Кирилл ответил не сразу, как бы поглощенный раскуриванием своего тугого 'гвоздика', потом пробормотал:
– Там налаживается сеть идеологического просвещения...
– Как раз то, что больше всего нужно мужикам. Правда? – усмехнулся Никита.
Кирилл не ответил на иронию: ему не хотелось, чтобы разговор опять соскальзывал к серьезным, если не мрачным темам, чтобы опять сталкивались его высокая партийная идейность и нарочитый цинизм военспецов.
– А куда именно на Тамбовщине ты направляешься? – с какой-то особой ноткой в голосе спросил Никита.
– В Горелово и в несколько новых колхозов Гореловского уезда, то есть района, – сказал Кирилл и уже хотел перевести разговор на семейные темы, но тут Никита усмехнулся.
– Новые колхозы в Гореловском уезде! – он положил брату руку на плечо. – Поосторожней, Кирка, там, в Горелово.
– Что ты имеешь в виду?
– В двадцать первом году все гореловские мужики ушли в антоновскую армию. Нам пришлось брать это село штурмом дважды за один месяц.
– Ну, ты опять за свое! – воскликнул Кирилл с сильной и искренней досадой.
Никита снова усмехнулся, но теперь уже как бы в свой собственный адрес, он явно был смущен.
– Да, братишка, я все еще думаю об этих кошмарах. Как получилось, что мы, армия восставших, так быстро стали армией карателей?
Кирилл уже опять готов был воспламениться: нежность к брату боролась в нем с обидой за свою партию.
– Эх, Ника, десять лет почти прошло, коллективизация идет полным ходом, а ты все еще думаешь о кронштадтских анархистах и антоновских бандитах!
