халатах быстро, почти бегом, несли пустые носилки к машинам и возвращались медленно, осторожно ступая по дорожкам. Маленькие фигуры на носилках были покрыты простынями. Нас поразила тишина. Люди не говорили ни слова.
По дорожке, навстречу нам, шла пожилая женщина. По широкому доброму лицу ее текли слезы, заполняя морщины на щеках и подбородке. Крепко прижимая к себе, обхватив за ноги, несла она кого-то в белой рубахе, и слезы капали на эту рубаху, оставляя темные пятна. Когда женщина миновала нас, мы увидели лежащую на ее плечах голову того, кого она несла. Тонюсенькая шея не могла удержать эту голову, большую, желтую и костлявую. Огромные глаза до жути серьезно смотрели из черных впадин. Мы вздрогнули, увидев этот взгляд. — Высохшие желтые руки бессильно висели вдоль спины женщины, несоразмерно большие кисти качались в такт шагам.
— Пошли отсюда, пошли, — тянула меня Алька, и мы пробирались к забору, натыкаясь от слез на деревья.
На улице, не глядя друг на друга, медленно пошли по теплой пыльной тропинке. Улица была старая, поросшая травой. Деревянные дома на ней, серые, одноэтажные, смотрели темными крохотными окошками, пахли пылью, ладаном и мышами. У глухого гниловатого забора сидели две толстые бабки с длинными и острыми, как у хорьков, лицами. Это у них выменяли мы на базаре наши школьные завтраки — сухари и сахар, скопленные за месяц, на разноцветную резиновую обувь.
— …а этим ленинградцам, — говорила одна бабка, — рис будут давать сегодня, с мясом…
— А нам — шиш с маслом! — поддакнула вторая.
Алька остановилась, закусила побледневшую губу. Сказала отчетливо и звонко:
— Мы вам, спекулянтки несчастные, курицы безмозглые, все окна выбьем, если заикнетесь еще про ленинградцев!
Опять потянула меня за руку и мы быстро пошли, и пыль от наших шагов еще долго висела на узкой улице.
ИЮЛЬ СОРОК ВТОРОГО
Наши палатки стояли на горке в лесу. Вечерами солнце зажигало над нами костер на вершинах самых высоких сосен. Очень похожий на костры, которые мы разводили под их корнями чуть позже, когда солнце уходило от нас.
Внизу, под горкой, по чистому желтому песку и белым круглым камням текла лесная речка, собирала в себя воду из родников: их было много в зеленой траве и во мху. На эту речку мы ходили за водой.
Палатки наши, видавшие виды, с заплатами, достались нам от воинской части, стоявшей в школе перед отправлением на фронт. Командир части, смотря на серьезных худых детей, на их учительницу, тоже худенькую, озабоченную и добрую, отдал нам списанные палатки и котел полевой кухни. Учительница побывала в райкоме комсомола, договорилась, и под огромными соснами на горке встали палатки, выгоревшие, как гимнастерки на солдатских плечах.
Еще палатки были похожи на паруса лодок, а трава — на волны зеленого моря. Так решили мы, и очень полюбили свой лагерь, друг друга и наших вожатых — высокую светловолосую Лиду и кареглазую Ниночку, десятиклассниц нашей школы. Все мальчишки из их класса были на фронте, и Ниночка каждую неделю ездила в город за письмами. Вожатые по многу раз перечитывали каждое письмо. Особенно много белых треугольничков приходило от парня, которого Лида называла — «Нинкин Володя».
Больше всего мы любили ночные дежурства, и дежурили в свою очередь и вместо тех, кто огромной синей ночи, звездам и костру предпочитал мягкие сенники в палатках. Готовились к ночному дежурству заранее. Картошки и хлеба достать было нельзя, но грибов в лесу мы собирали множество и прятали в кустах: вожатые строго-настрого запретили питаться ими. Несколько неопытных грибников, объевшихся в первый день лагерной жизни своей добычей, испортили все дело.
Но мы все равно варили в солдатском котелке над костром великолепную густую похлебку из маслят, подосиновиков, подберезовиков, боровиков и сыроежек. Ведь щи из щавеля и картошки, каша из пшеничных зерен и наша любимая мучная каша (крупным достоинством ее была возможность добавок, каша очень разваривалась, росла в котле прямо на глазах), словом, все, что готовила в котле полевой кухни наша школьная повариха с помощью вожатых, устраивало нас по качеству, но по количеству этого было явно недостаточно.
В этот раз мы забыли принести воды. Весь лагерь уже спал. Небольшой костер горел на опушке за палатками. Мы несколько раз обошли лагерь. Все было спокойно, тихо. Игорек Кочерыжкин, захватив котелок и ведерко пошел к реке, но скоро вернулся, сказав, что повредил ногу.
В лесу стояла тишина. Только иногда кричал кто-то, непонятно и страшно. Темная сырость надвигалась на костер. Я взяла котелок и ведерко, пошла к знакомой тропке.
Но через несколько шагов дорога стала совсем незнакомой. Лохматые чудовища протягивали свои корявые лапы со всех сторон, хватали за плечи, лизали мокрыми языками. Я нарочно останавливалась, трогала руками кусты, гладила их и уговаривала: «Ну, вы что, вы чего меня пугаете? Ведь я же своя!» Чудовища уползали в кусты поглубже, смотрели поблескивающими глазами, хихикали и шипели. Вдали ревели неведомые звери, и я успокаивала себя тем, что это коровы на скотном дворе. Но твердо знала, что рычат тигры, львы или ихтиозавры. Из глубины веков.
Несколько раз я чуть не повернула к костру. Потом поняла, что заблудилась: обычно до реки не больше пяти минут, а я шагаю уже минут пятьдесят, не меньше.
Тогда я стала думать о наших партизанах. Как они пробираются ночью по лесу, подходят к деревне и не знают, что встретят там, кто ждет их за темными стволами, в избах с черными окнами…
Послышалось журчание воды. Босыми ступнями чувствую знакомые уступы тропинки. Река блестит в темноте, светлые струи обегают камни. На середине реки я зачерпнула самой чистой, прозрачной воды, напилась. Капли звонко падали из котелка в речку. Набрала еще воды. По темной тропе поднялась к костру. И мы повесили котелок над огнем.
Когда доваривалась похлебка, а мы осторожно сыпали в котелок, прямо в душистый пар, добытую днем соль, пламя осветило худощавое лицо, знакомые светлые глаза. Над костром стояла вожатая Лида. С тоской взглянув на грибы, я машинально вспомнила тогдашнее присловье:
— Все пропало, Бобик сдох…
— Тузика зарезали, — задумчиво согласилась Лида и ушла в темноту, не сказав больше ни слова.
Мы радовались костру, грибной похлебке, чаю, для которого днем набрали много малины и поздней земляники. Радовались луне, неподвижно стоящей в темных ветвях сосен, там, где солнце вечерами зажигало свой костер. Радовались тишине в лагере и спокойному лаю собак в соседней деревне.
Был июль сорок второго года.
Через некоторое время я узнала, что в один из этих дней в военном госпитале умер мой отец. Он был красногвардейцем еще в Гражданскую. И сейчас на фронт пошел добровольцем. Долго уговаривал в военкомате взять его, не подходящего по возрасту.
ПОХОДКА
— Раз-два! Раз-два! — по центру города, посередине главной улицы, шагают матросы.
Редкие прохожие, старики или дети (кому еще ходить по улицам в рабочее время в сорок третьем году?) останавливались, серьезно, долго смотрели вслед матросам.
— Раз-два! Раз-два! — Ветер рвет ленты на бескозырках. Отглаженные блузы, на плечах — воротники в виде коротких мушкетерских плащей. Дружно взлетают руки. Четко ударяют подошвы по мостовой: Раз-два! Раз-два!
А вслед за ними шагала я. Шагала и думала, как хорошо я иду, как слаженно движутся ноги, в такт