уцепился за название области и будто бы услышал в нем что-то знакомое и полузабытое: кажется, кто-то уже произносил это слово — Новгородская…
— Теоретики до конца не оценили благотворное влияние труда на развитие человеческой личности, — рассуждал отец, собирая на стол. — Тяжелая физическая работа притупляет чувства, практически исключает понятие радости бытия. Это я на себе испытал. От чрезмерного труда душа черствеет, ожесточается, человек становится замкнутым и нелюдимым. И все потому, что в рабский превращается сам образ жизни, и включается инстинкт самосохранения — желание выжить любым путем…
Видимо, таким образом он пытался оправдать неласковую встречу с сыном, однако Зубатый всю жизнь помнил его таким и бывало, в школьные годы, неделями не видел отца, все время разъезжавшего по району. У него и тогда был не совсем вольный образ жизни, но при этом существовала радость бытия, поскольку мать все время ревновала и допытывалась у водителя, к кому он заезжал, где ночевал.
— В Новгородской области, наверное, детских домов было немного, — предположил Зубатый, возвращаясь к разговору. — Ну, один-два. Установить можно, если сохранились архивы…
— Что тебе архивы? Мать говорила, детдом располагался в каком-то бывшем монастыре, — между прочим вспомнил отец, когда уже сели за стол. — И рассказывала один случай… Там, в церкви, захоронение было, гробница какого-то святого. Так они раскопали, достали череп и им играли. Антирелигиозная пропаганда была… А нынче что, не играют черепами?
— Может, и фамилию дали в детдоме? По прозвищу, например?
— Фамилия родовая, — уверенно заявил отец. — И деды наши были жестянщиками-медниками.
— Откуда такая информация? — изумился Зубатый.
— Мой батя с раннего детства запомнил стук молотка по медному листу. И даже сам потом пробовал гнуть и выстукивать из жестянок всякие поделки. И у него получалось! Умение выполнять какую-то работу передается по наследству, от отца к сыну, в генах. Я отлично помню бубенчики на нашей корове, батя сам делал…
— Значит, способности к руководству мне от тебя достались?
— Нет, — серьезно сказал отец. — Это не передается, это горбом зарабатывается, стремлением.
— А где они жили? В городе, в деревне?
— Кто знает? Жестянщики могут везде жить. Может, какая-то промышленная артель… Не понимаю, чего ты так допытываешься?
Та, вдруг вспыхнувшая неприязнь к отцу почти растворилась, но оставалась еще некая полупрозрачная пленка, сквозь которую трудно было смотреть открыто и говорить откровенно.
— Тебе что, не интересно прошлое? — увернулся Зубатый. — Сейчас все опомнились и ищут свои корни…
— Ладно врать! — оборвал он. — Что-то ты скрываешь, парень. Приехал, как с неба свалился, вроде и по Сашке горюешь, а чего-то не договариваешь… Скажи лучше, куда тебя приставили? В Думу, в министерство?..
— Да пока никуда.
— Как так? Ты теперь в новую номенклатуру попал, на улице не оставят.
— Мне сейчас и думать об этом не хочется…
— Вижу, другое у тебя в голове… Но никак связать не могу: у человека сын погиб, работу отняли, власть, а интересует его родня.
— Сам пока ничего связать не могу, — отмахнулся Зубатый
— Ну, как хочешь, — мгновенно отдалился отец. — Я за душу никого не тяну.
После ужина он собрал посуду, сложил в таз, но мыть не стал: вероятно, и в доме появилась работница, везде чувствовалась женская рука. Похоже, вместе с расцветом хозяйства и нравы у отца поменялись, по крайней мере, перед сном даже телевизор не включил, лишь на ходики глянул да показал на кровать в горнице.
— Ложись там, завтра рано вставать…
Однако сам сразу не уснул, ворочался, вставал и пил воду, что-то в окна высматривал. Зубатый несколько раз начинал дремать, но от чего-то вздрагивал, ощущая беспокойство, и потом долго прислушивался к звукам в доме. Совершенно неожиданно он обнаружил, что не чувствует больше непривычных крестьянских запахов и одновременно как-то незаметно исчезла эта мутная пленка перед глазами. Он полежал, прислушиваясь к своему состоянию, и спросил негромко, в пустоту:
— А бабушка говорила, как звали твоего деда? Показалось, отец заснул — вроде, и дыхание ровное, размеренное, и тишина в избе дремотная…
— Раз отца звали Николай Васильевич, значит, Василий, — сделал он заключение. — А жил, скорее всего, в селе под названием Соринская Пустыня или Пустынь, точно не знаю.
— Что ж ты раньше не сказал? — Зубатый привстал.
— Да это все приблизительно. У нас на целине агроном был, откуда-то из Черноземья родом. Так вот он по молодости работал в этой Пустыни и говорит, там половина населения с фамилией Зубатый. А село это вроде как раз в Новгородской области или где-то рядом.
— Вот видишь! Уже есть где искать!
— Может, я еще что вспомнил бы, — после паузы проговорил отец. — Коль знать, кого ты собрался искать.
— Пока сам не знаю кого. Ко мне человек приходил, старец. Не совсем здоровый человек, будто юродивый. Моим прадедом назвался. А я его не принял, не поговорил… Тогда их много приходило…
Отец так долго молчал, что снова почудилось, спит, но вдруг скрипнула кровать и послышался совершенно бодрый голос:
— Значит, он существует.
— Кто — он? — машинально спросил Зубатый.
— Твой прадед. Мать о нем перед смертью вспоминала. Будто отец говорил, мол, если не вернусь, не одни на свете остаетесь. Поищите деда Василия, он жив, люди видели. Он хоть и старый, но ведь мужик…
Он прилетел в полдень и потому, не заезжая домой, отправился на работу с единственным желанием повидать Зою Павловну, обсудить с ней последние новости и ехать дальше, в Соринскую Пустынь, если она еще существует. Едва Зубатый вошел в кабинет, как следом заглянула секретарь- референт и сообщила, что к нему идет Крюков. Желания встречаться с ним не было, но отказывать поздно: вновь избранный губернатор уже входил в сопровождении двух своих доверенных лиц, исполняющих обязанности помощников, телохранителей и просто слуг. Зубатый всем подал руку, предложил сесть, однако дружки застыли у порога, а сам Крюков прошелся по кабинету, заглянул в комнату отдыха и встал, облокотившись на подоконник.
Ему только что исполнилось знаменитых тридцать три года. Тип лица у него был моложавый, подростковый, плохо росла борода и, видимо, зная об этом, он все время старался быть серьезным, смотрел чуть исподлобья, держался степенно, независимо и все равно отовсюду торчали мальчишеские уши. За четыре года в Думе он пообтесался, научился носить дорогие гражданские костюмы, говорить складно, жестко, с холодным лицом, хотя заметно умерил неумеренные пыл и страсть.
Зубатый отлично помнил его, когда Крюков поднимался из народных глубинных пластов к свету своей политической звезды, вернее, поднимали его всем областным миром, чтобы противопоставить двум криминальным авторитетам из разных группировок, оказавшимся кандидатами в одном округе. Командиры производства, чиновники и интеллигенция уже не вызывали доверия у людей, поэтому расчет сделали верный, и начальник клуба из танкового полка, расквартированного за чертой города, человек из офицерских низов, прошел с хорошим отрывом.
Правда, потом Зубатый в сугубо личной беседе предупредил Крюкова, чтобы он больше никогда и нигде не говорил, что отец его — алкоголик, и парень с детства карабкался и пробивался сам. Конечно, это обстоятельство сработало во время встреч с избирателями, сблизило с народом, возможно, повлияло на доверие: мол, он такой же, как мы. И хорошо, не нашлось никого, кто дал бы ему тем же салом по мусалам: