Вскоре всем нам, к несчастью, пришлось убедиться, что Павлуша сказал «то», что он сказал правду.
– Корягин надорвался… Ему стало плохо, и прямо с работы его увезли в больницу.
Плохо стало и плановому отделу.
– Выяснилось, что формула «незаменимых нет»… цинична и неверна, – сказал нам Павлуша. – Единственная надежда, что он скоро вернется: все-таки здоровый организм. Деревенский!
Я тут же собралась навестить Корягина.
– К нему не пускают: карантин, – сказал мне Павлуша.
Я не стала пробиваться сквозь больничные правила и запреты. Тем более что начались выпускные экзамены, а потом экзамены в университет. Павлуша носил передачи в больницу, а вернувшись, сообщал, что все идет «на поправку» .
– Просто устал он. Переоценил человеческие возможности.
Несколько раз я забегала к Корягиным домой. Анны Васильевны не было: она переселилась в больницу. Никакой карантин удержать ее не сумел… Дети, как заблудившиеся, ходили по комнатам. Сами разогревали чай, накрывали на стол. Предлагали мне ужинать.
– Папа с мамой скоро вернутся, – пообещал Митя. Присел на корточки и заплакал.
Накануне моего окончательного триумфа в университете Алексей Митрофанович и правда вернулся домой. Я позвонила ему.
– Ложная тревога, – сказал он. – Ложная, а всех напугала. Что ты поделаешь!
Я переводила глаза с Геннадия Семеновича, величественно глотавшего привезенные Павлушей пилюли, на профессора Печонкина, который целеустремленно уничтожал свой гарнир. Мне было радостно, что никто не мог обвинить Павлушу в холостяцком эгоизме. Никто не мог сказать, что он ведет «жизнь на одного» или «жизнь на двоих», то есть лишь ради меня и мамы. О том, что он не живет ради себя, я знала давно. Но мне прежде казалось, что он вполне утолял голод, наблюдая, как мы с мамой закусываем, и что организм его насыщался кислородом, если мы с ней совершали прогулки. Я ликовала оттого, что в заботах и привязанностях Павлуша не распылялся.
«Приписывала ему свой эгоизм! – думала я, проводив Павлушу из санатория. – Как часто мы смотрим на людей сквозь искажающие стекла собственных недостатков. Зрение наше от этого так ухудшается, что даже близких мы не в состоянии разглядеть… Я знала лишь о тех кладах
Павлушиной доброты, которые лежали на самой поверхности. А ее, оказывается, хватало и на других людей, не прописанных в нашей квартире. Вот убедился, что в «Березовом соке» лечат и кормят как надо, и решил достать путевку Корягину. А может, он и подарки привез, вовсе не желая, чтобы за них расплачивались внимательным отношением ко мне? Просто привез – и все. Для людей… Зачем так сложно объяснять естественные человеческие поступки?
Мне дороги Алексей Митрофанович и Анна Васильевна, – продолжала размышлять я. – И сквозь добро, предназначенное для них, я наконец сумела увидеть Павлуши-ны качества, которых раньше не знала и не ценила».
Все эти мысли и психологические открытия так мне понравились, что я согласилась пройтись после ужина с Геннадием Семеновичем: а если и к нему я была не вполне справедлива?
Шестиклассник Гриша заметался между ревностью и желанием посмотреть новый фильм. Любовь к кинематографу победила, и мы отправились по аллее вдвоем.
– Мне смешно… – Геннадий Семенович по-мефистофельски захохотал. – Мне смешно, когда иные искусствоведы пытаются пересказывать содержание, так сказать, сюжет инструментальных произведений: «Симфония повествует о…», «Пьеса для скрипки и фортепиано рассказывает…» Ну и так далее! Ставят знак равенства между музыкальной пьесой и пьесой, идущей на сцене. А ведь музыка должна прежде всего создавать настроение, влиять на эмоции. В этом смысле она гораздо ближе к стихам, чем к прозе. Попробуйте-ка пересказать содержание самого гениального лирического стихотворения «Я вас любил, любовь еще, быть может…». Вот что получится: «Я вас любил и, вероятно, еще не остыл окончательно. Я робел, мучился ревностью… И пусть другой вас любит, как я!» Чепуха, да? Все дело в волшебной расстановке слов! «Я вас любил…»
Чем-дальше мы углублялись в аллею, тем настойчивей Геннадий Семенович касался лирических тем.
– Благодаря мужу вашей мамы, – он потряс в воздухе пузырьком с пилюлями, – я окончательно воскрес «для слез, для жизни, для любви».
Цитаты освобождали его от необходимости подыскивать слова, напрягаться: он был «на отдыхе» и свято выполнял врачебные предписания.
– Превыше всего простота! – уверял меня Геннадий Семенович. – Не та, которая хуже воровства, а та, к которой приходишь через сложность. Я не знаю ни одного великого творца, произведения которого были бы непонятны. Непонятностью иные заменяют талант. А у Пушкина, вспомните: «Пора пришла, она влюбилась…» Два подлежащих и два сказуемых. Всего-навсего! Но нам становится ясно, что от любви невозможно уйти, как от смены времен года или от другого чередования: за утром – день, за ним – вечер. И от этого никуда не денешься! «Пора пришла, она влюбилась…»
Было похоже, что Геннадий Семенович готовился к лекции. Но я с ним соглашалась. Мне было интересно.
«Когда становится интересно, мы делаем первый шаг навстречу поражению, – объясняла мне подруга в Москве. – Этому надо сопротивляться!» Нечто похожее утверждала и Нина Игнатьевна.
– Удивительное создание! – сказал о ней Геннадий Семенович. – Из таких, как она, I– чрезвычайных обстоятельствах рождаются Жанны д'Арк и Раймонды Дьен. Именно она, можете мне поверить, «коня на скаку остановит, в горящую избу войдет».
– Она войдет, – подтвердила я.
– Вообще же насчет женщин у меня есть своя теория, – приглушив голос, поделился со мной Геннадий Семенович. – Их душевные качества проявляются ярче, обостреннее, чем у нас. Поэтому благородная женщина благородней благородного мужчины, но скверная хуже скверного мужчины. Страшнее!
Он поежился, словно от какого-то воспоминания..
– Вы обжигались? – спросила я. И почувствовала, что за нарочитой иронией спрятались угрожающие признаки ревности.
Я знала, что своими лекциями с музыкальным сопровождением Геннадий Семенович завораживал целые залы. Мне ли было устоять перед ним!
– Я хочу завтра сделать упор на Седьмой симфонии Шостаковича, – снова поделился со мной Геннадий Семенович. – Она создана, как известно, в блокаде: голод, холод, замерзшие трубы. Когда мы чем-нибудь недовольны, надо вспоминать о том, что вынесли люди, и станет легче. Седьмая симфония будет эпиграфом к моей лекции. Хотите, я расскажу о подробностях ее рождения?
Мне становилось все интереснее.
Он замер, взяв запястье своей левой руки пальцами правой.
– Держать руку на пульсе истории – это необходимо! – оправдываясь, сострил он. И взглянул на меня, как мог бы взглянуть Иоганн Вольфганг Гете: дескать, да, возрастная разница существует, но в данном случае это не помеха, а лишь еще одно мужское достоинство. – Пульс истории… Кстати, я ни разу не держал руку на вашем пульсе. Разрешите-ка…
Я разрешила.
В этот момент раздался голос Нины Игнатьевны:
– Да где же вы?! Ах вот? Простите, я хотела напомнить вам, Геннадий Семенович, что как раз завтра годовщина освобождения нашего города от фашистских захватчиков. И ваше выступление в клубе! Будут все ветераны… А сейчас, Галочка, идет потрясающая картина!
Картина действительно была потрясающей: Геннадий Семенович держал руку на моем пульсе, а Нина Игнатьевна с изумлением на это взирала. То, что ее взгляд был тоже на моем запястье, я видела и в полутьме.
Что касается Геннадия Семеновича, то он испепелял «удивительное создание» ненавидящими