почувствовал себя лишним, стал подумывать о собственном гнезде. Утвердился в этой мысли особенно после того, как Дуняшка почувствовала себя беременной, и Иван перешел к ней жить. Как раз в то время на краю Масловки освободилась небольшая избенка. Жившая в ней стурушка умерла. И Анохин перебрался на край деревни. Весной посадил сад: китайки, груши, вишни, и зажил один.
К Насте, его касаточке, его по-прежнему тянуло неудержимо. В каждом возрасте любовь имеет свои страдания. Осенью, зимой и весной он видел ее ежедневно, кроме воскресенья. Работали вместе. Встречались на переменах, после уроков подолгу сидели, разговаривали в пустом классе. В такие дни приходил Анохин домой удовлетворенный, спокойный. Проверял тетради, читал книги, ковырялся в саду. К нему часто прибегали ребята, Петя приводил. Летом в саду играли, зимой, накатавшись в овраге на лыжах, мокрые, раскрасневшиеся, лезли на печку, играли там в карты, в шашки. Петя почему-то не водился со сверстниками, играл с теми, кто младше его, любил командовать, верховодить, и его охотно слушались. С ним было интересно. Света, внучка Насти, всегда была в его компании, часто бывала на печке у Егора Игнатьевича, а когда Миша подрос, он тоже стал прибегать с ними.
Дуняшка родила мальчика Митю, Дмитрия Ивановича, как стал его ласково звать Егор Игнатьевич. Все лето он почти проводил у Анохина. И Дуняшка, и Иван от темна до темна работали в колхозе, а детского садика в деревне не было.
Многие годы, годы застоя, как теперь их называют, пролетели как один день в обычных деревенских делах, в обычных простых человеческих радостях, без больших потрясений, без больших запоминающихся горестей.
Анохин изредка не удерживался, заглядывал к Насте. И почти каждый раз уходил неудовлетворенный из-за споров с Михаилом Трофимовичем. Чиркунов становился все набожней, смиренней, много молился. К нему стали тянуться старушки для бесед о Боге, о жизни. Это раздражало Егора Игнатьевича, он не верил в праведную жизнь Михаила Трофимовича. Когда он приходил к Насте, разговор их, с чего бы он не начинался, с погоды, с болезней рано или поздно заходил о Боге, о Библии. Благостный вид Чиркунова, с которым он судил о слове Божьем, вызывал у Анохина раздражение. Он выходил из себя, а Михаил Трофимович всегда был спокоен, непоколебим: не возвышал голос, не сердился, возражал тихо, мирно и твердо. Чиркунов стал травами интересоваться, собирать, сушить, стал заговаривать бородавки, и они действительно у людей пропадали, Анохин специально следил за этим, чтоб разоблачить Михаила Трофимовича.
С годами Чиркунов побелел совсем, отпустил бороду, вид у него стал совсем смиренный, покойный, глаза умиротворенные. Внуки его выросли, Светлана вышла замуж, а Миша уехал из Масловки в Тамбов. Улетел в Москву и баловень Егора Игнатьевича Митя. Он стал писателем, выпускал свои книги. В Масловке Митя появлялся часто, приходил к Егору Игнатьевичу, и они подолгу разговаривали. Анохин гордился племянником, частенько думал о нем, с грустью вспоминал детей своих, оставшихся в Германии. Может быть, теперь у него собственные взрослые внуки. Иногда ему страстно хотелось попытаться найти детей, списаться с ними, но приходили мысли, что они подумают, что он разыскал их потому, что изжился, одряхлел, нуждается в помощи. Когда был крепок, силен, а они малы, не искал, а теперь уж не к чему душу себе и им травить.
Изредка они с Митей ходили к Насте, сидели на лавочке возле крыльца, разговаривали, спорили о Боге. Митя, как и Настя, не вмешивался в спор Егора Игнатьевича с Михаилом Трофимовичем, слушал, бросал реплики, но свое суждение говорил редко.
— Почему ты так раздражаешься, когда споришь с ним? Он дедок безвредный, тихий… Почти святой, — сказал однажды Митя, когда они шли домой после такого спора.
— Этот святой в свое время полмасловки истребил, — буркнул Егор Игнатьевич, но в этот день не стал рассказывать племяннику о делах Чиркуна, не в настроении был. Но потом все-таки рассказал о Мишке, о Насте, о себе.
Слава Михаила Трофимовича как праведного старца по мере того, как уходили из жизни свидетели его бурной юности, росла. Все чаще к нему приезжали люди из дальних мест со своими болячками, кто с душевными, а кто с физическими. Приезжали священники для бесед. Один раз, было это недавно, явился митрополит Тамбовский с большой свитой, на трех машинах. Беседовал о чем-то с Михаилом Трофимовичем целый час. Выйдя из избы, митрополит перекрестился сам, перекрестил толпу, перекрестил избу Насти и произнес:
— Да будет благославенна земля, которая рождает таких праведников!
Этим же летом, после приезда митрополита, Анохин возвращался из Уварова на автобусе. Сидел, покачивался на ухабах. Впереди его разговаривали две старушки в платках. Одна рассказывала другой, что в Масловке появился святой праведник, чудотворец, все болезни исцеляет. К нему даже сам митрополит приезжал, посоветоваться, поучиться уму-разуму. Егор Игнатьевич не выдержал, громко сказал:
— Этот чудотворец в тридцать седьмом году в Тамбове чекистами командовал, невинных людей в лагеря отправлял. Столько чудес натворил!
Обе старушки повернулись, глянули на него осуждающе.
— Будя врать-то! — сердито сказала одна из них. — Он сам двадцать пять лет в лагерях провел. Пострадал…
— Прежде чем самому пострадать, он стольких людей страдать заставил…
— Вот, докажи таким попробуй, — переглянулись старушки. — Ляпают, чо попало!
— Нет пророков в своем отечестве, бабули! — весело вмешался в разговор молодой парень. Карие глаза его задиристо блестели. — Это еще в писании сказано! — проговорил и повернулся к Егору Игнатьевичу, спросил, подмигивая: — Завидуешь чужой славе, а, дед?
Анохин глянул на него, сказал:
— По обличью ты, вроде, похож на Поликашиных!
— Ну да, Поликашин я… А чо?
— Аксютка Поликашина бабка твоя?
— Да.
— Спроси у нее, куда делись твои дед с прадедом. Она помнит…
— А куда они делись? — весело и задиристо спрашивал парень.
— Этот святой чудотворец их вместе с двадцатью масловскими мужиками в двадцать первом году расстрелял. Это, кстати, было не первое его чудо в Масловке и не последнее. Я его многие чудеса своими глазами видел… А прадед у тебя был веселый, Аким Поликашин, ты на него сильно шибаешь…
Парень смутился, замолчал. А какой-то мужик, морщинистый, небритый, поддержал Егора Игнатьевича, стал громко рассказывать:
— И церкву в Масловке он развалил… Я мальчишкой был, в Коростелях мы жили. Как прослышали, что в Масловке церковь рушить будут, прискакали смотреть… Купола у нее были небольшие, аккуратные, всегда радовали глаз. Их смахнули трактором быстро. Цепляли по одному канатом, дергали, и летели они вниз. Хряснутся о землю, только красная пыль во все стороны брызжет, как при взрыве. Правда, командовал не он, а Шавлухин, был такой председатель, его потом тут же в Масловке и застрелили, достукался. А Чиркунов большим начальником в Тамбове был, мож, и правда чекистами командовал… Помню, он такой важный стоит, смотрит, как купола падают, и в ладоши хлопает, как в театре. Одобряет, значит…
Обе старушки притихли. Молчал и Егор Игнатьевич. Скверно было на душе, ругал себя, зачем в их разговор встрял. То, что Чиркунов присутствовал при разрушении церкви, он до сих пор не знал, а то бы не раз ткнул ему в глаза в споре.
На Рождество Егор Игнатьевич чувствовал себя плохо: болела поясница, еле разогнулся с утра, ноги дрожали, вихлялись, голова мутная, туманная. Выпил полстаканчика бальзама «Битнера», который привез ему из Москвы племянник, истопил печку, посидел возле нее в тепле, послушал, как гудит в трубе, посмотрел, почитал уваровскую газету, которую принесла вчера почтальонша. Читал, а мысли были у Насти, у нее сегодня день рождения, почему-то вспоминалась она молодой, совсем девчонкой, угловатой касаточкой. Эх, если бы не революции, не войны, как хорошо можно было бы с Настенькой жизнь прожить! Детей нарожали бы, сколько бы сейчас внуков-правнуков было! Бог дал долгие лета, а к чему они, к чему?.. Нет, не помешали бы их счастью ни войны, ни революции, если бы не Мишка, это он, только он, этот святой подлюга, испортил, искромсал, порушил его счастье с Настенькой. Надо было убрать его с пути