Я, может, после объясненья еще раз сам себя под удар поставлю! Мрак.
'Натягивайте брюки, Милашкин! ' Оделся я. Встал кое-как. 'Что ощерились? ' – толпе говорю. Смеются, змеи. 'В милицейскую машину, пожалуйста, Милашкин! ' Удивляюсь такому обороту дела, но иду. От каждого шага глаза у меня на лоб лезут, так больно и жжет, и копится в моей душе большая обида на партию. Нет! Не согласен я с происшедшим, и письмо в ЦК накатаю... Потом все пошло своим чередом. Протокол. Суд. Пятнадцать суток не поддавал. В башке тихий свет, какого много уж лет в ней не было, и ляпнуть охота стаканчик, словно в юности.
5
Жизнь между тем, братец, в Старопорохове продолжается. Земляки по-прежнему маскируются. Парикмахерша меня брить не хотела, в трамвае все друг на друга волками глядят, человеческое скрывают, машины бегут мимо «Мясо» и «Ешьте тресковое филе»... Домой заявляюсь. 'Пидарас пришел! ' Это теща моя сказала параличная. 'Корми, Дуська, своего пидараса! ' «Помолчи, – говорю, – ведьма, а то я тебе судно на голову надену, поплывешь с говном в крематорий».
Смотрю: сидит моя баба Дуська в кухне и плачет. Я ее успокаиваю. Так, мол, и так. Работа у меня вредная, опасная, нужная партии и, следовательно, народу. Мы едины и небывало молонолитны, как никогда. Чего реветь? Космонавтов месяцами дома не бывает. А тюрьма не космос, там не пропадешь, и страховку я получу за травму заднего прохода. Чего реветь, Дуська? Я же тебя люблю. Ты жена мне. 'Какая я тебе жена? – отвечает Дуська. – Когда ты спал со мной последний раз? Не помнишь, скотина? Сына твоего взяли, гад пьяный! ' 'Как так взяли? ' 'Так. Пришли и взяли. Самиздат какой-то нашли и книжку Сахарова. ' 'Какого? ' «Того самого, который бомбу изобрел». Вижу, братец, вижу, как желваки заходили на твоих военных скулах. Знаю, что ваша генеральская пиздобратия разорвала бы этого Сахарова на атомы, если бы ей волю дали, знаю. Очень он для вас теперь опасен. Вот послушает его партия, и почти всем вам пиздец придет. Хватит, скажут, придуриваться. Валяйте на работу в авиацию, на флот торговый, гоняй трактора по полям, а не танки по чужим странам. Знаю. Но я не об этом сейчас, не о разоружении. О нем пускай Сахаров думает. Я с жизнью своей хочу разобраться. Выходит, я здесь на земле поддаю, маскирую подземное производство водородных бомб, бабу свою по занятости не ебу уже полгода, а меня в так называемый анус насилуют на посту, сажают, сына же Славку арестовывают за знакомство с академиком Сахаровым. Что же это получается? Заколдованный просто круг. «Дуська, говорю, не реви. Тут без поллитра не разобраться. Мигом слегаю».
Иду первым делом по дороге к парторгу. А он на меня волкодавом налетает. 'Партбилет на стол! Сын твой антисоветчик! В бригадирах тебе больше не бывать. Бери расчет! Пидарасов в партии не было, нет и не будет! ' Кинул я ему в рыло партбилет, на работу и бригадирство начхать, маскировщики везде требуются. Смотрю под потолок. Внизу ведь партком, а наверху гастроном, и там сейчас, небось, вся моя бригада. Время без пяти одиннадцать. Гул с земли до парткома доносится. Топот ног. Не терпится людям. Душа у нас горит синим пламечком. Поднимаюсь наверх по эскалатору. Расчет взял. И мысль одна у меня в голове: разобраться, разобраться, разобраться. Выходит, натурально мне влупили, а не в плане маскировки. Если бы для нее, то и не уволили бы. Правильно, генерал? Но если влупил, то кто? Вот вопрос! А у гастронома народ, вся моя бригадушка. Все опохмеляться пришли, один я – выпить. Но что это такое? Гуськова среди них нету, Долидзе и Доценко. Ударников, зачинщиков, рационализаторов! Волосы дыбом у меня встали, когда узнал я, что Гуськова и Долидзе тоже в прошлую ночь зверски изнасиловали на постах, одного в подъезде кооператива «Витязь», Другого за пивным залом «Лада». Доценко же был изнасилован в центральном парке, прямо в кабине «Чертова колеса». Главное, врезали ему, а кабину на самый верх подняли. Утром детишки приходят кататься с туристами, крутанулось колесо, открывают кабину и кричат: 'Тетя! Тетя! Тут один дядя спит без штанов! ' Народ, естественно, волнуется, Эпштейн, книжек который начитался, говорит, что это бродит по Старопорохову маньяк, призрак коммунизма, Фролов же прет на него и спорит, дескать, не маньяк, а коньяк. Я говорю: «Это дела не меняет. Личность наша теперь в опасности. Нечего гадать, кто нам по ночам влупляет, диссиденты или сионисты. Важно изловить этого человека и казнить самосудом. Нам за это ничего не будет. Я хоть и вышел из партии, но считаю себя коммунистом. Милиция, конечно, маскируется и не раскроет этих кровавых преступлений. Выпьем же и пойдем по следу». Никто, братец Гриша, на мой призыв не откликнулся. Двери открылись, и вся бригада хлынула в гастроном, как вода в Днепрогэс, аполитичными стали люди. Более того – равнодушными. Но ты бы глянул на мою бригадушку, ты бы глянул! Разная шерсть. Впереди – рвань, глаза стиральным порошком не промоешь, гноятся, как у бездомных псов, но хвостами вертухают и на Кремлевские куранты поглядывают. За ними более гладкая публика, пылинки с рукавов сдувает и чертиков, приглаживает космы, одергивает пиджачки, ровно артисты перед важным выходом. За этими стоят темнилы – а не маскировщики. Газеты читают, книжки, делают вид, что за постным маслом пришли, а не за водярой, сухариком или чернилами. Мы, мол, не с вами. Мы случайно. У нас вечером день рождения Ильича. Суки. Не люблю их и норму завышаю. Ты спрашиваешь, братец, сколько все же в бригаде моей рыл? Точно я тебе не скажу. Тайна есть тайна. Многомиллионная у меня брига-душка! Писатель есть даже один. В сторонке всегда стоит, на куранты не глядит. Знает: что что, а время движется неумолимо к одиннадцати и никто его не остановит, кроме ястребов из Пентагона, если они вдруг ебнут по Старопорохову без трех одиннадцать парой мегатонн. Тогда уже, естественно, в опохмелке не будет никакой исторической, как говорится, необходимости. Без шапки писатель. Поднял воротник. Прям фигурой и недвижим, как в почетном карауле. Думает, видать, но, говорят, тоска его гнет, мнет и топчет, какая нам не снилась... Вот рвань ворвалась первой. Притерлись остальные друг к дружке. Я контроль народный назначаю, чтобы ни одна морда не шнуровалась без очереди. А писатель всегда последним заходит, причем тихо, тихо идет, с большим трудом как бы продвигается к прилавку. Сразу чувствуется, что какие-то силы удерживают его, тянут назад, на нервы действуя, а он, писатель, одолевает эти темные силы, как конь на подъеме, прет, прет, прет, по сторонам не смотрит, не до нас ему, допереть абы, и мы его всю дорогу без очереди пропускаем. Пей, милый, маскируйся, ты запыхался совсем... Беру бутылку и вспоминаю, что Дуське я обещал прилететь обратно. Маскировщики меня, однако, не пускают. 'Не дело, – говорят, – бугру намыливаться к бабе в тяжелый для нас час. Четверо наших уже пали жертвами морального урода всех времен и народов. Это же надо дойти до такого падения! Алкашей, которые важную государственную и партийную работу выполняют, харят по ночам, брюк даже обратно не натягивают. Нет нам покоя, пока не изловим длинноволосого, активного пидараса и выдерем у гандона из жопы ноги, пущай в инвалидной коляске катается! '
6
До Дуськи я, конечно, не добрался. Митинговал. Соображал. К Тетерину в гости ходил. Игорек его с двумя языками песню нам спел: пусть всегда будет папа! Смышленый паренек. Вдруг «Немецкая волна» передает про моего Славку. Его забрали, арестовали, тридцать писателей велели Брежневу его освободить. А Брежнев пришел в программу «Время» и отвечает: 'Мы поменяем Милашкина на крылатую ракету! ' Вот это – маскировка! Вот это – да! Домой не помню как добрался, на пост не пошел, смятение в душе моей, тоска, мрак. А ходить тяжело, в заду все еще жжет и першит, хотя пятнадцать суток прошло с момента изнасилования, и я никак не могу понять, когда же это мой Славка ухитрился наловить книжек, диссидентом и сионистом заделаться. Когда? Вроде бы на глазах рос, хоккей вместе смотрели. А его забрали, арестовали, велели паспорт показать. Елки зеленые, елки зеленые. В трамвай люди меня подсадили. 'Товарищи! – говорю. – Меня из партии исключили! Можно, без партбилета домой поеду? ' Молчит народ. Ни слова. Ни взгляда. Маскировка. Спрыгнул на ходу, вынимаю член, извини, генерал, и небу его показываю. Дружинники подходят: 'Ты чего? ' 'Это я Аполонам американским предъявляю. Пусть знают! ' – говорю. С пониманием отнеслись. Не побили. А в башке, в душе то есть, свербежь: его забрали, арестовали, его забрали, арестовали.
Дай-ка, думаю, последний раз посты обойду, как Наполеон, а потом до самой смерти ночевать дома