утихало партизанское движение — недобитые поляки, сидевшие по норам города Львова, переименованного немцами в Лемберг, и вокруг него, по лесным ямам, истребляли и немецких, и русских, и украинских людей, разумеется из-за угла, они называли себя повстанцами; немцы, затем и наши наименовали их бандитами.
Украинцы сперва били друг дружку, затем попробовали пощекотать пулями из леса немцев, но рейхскомиссар Кох так неласково обходился со всеми, кто обижал оккупантов, что потом украинские самостийщики лишь отбирали у немцев оружие и имущество, самих же оккупантов отправляли с богом на все четыре стороны. Сельские украинцы выбивали городских, те и другие презирали и выбивали поляков, поляки поляков тоже били, утверждая лучшую в мире демократию, и одни защищали правительство, сидевшее в Лондоне, другие боролись за боевой дух маршала Смиглы, ведущего разгульный образ жизни в Европах, третьи с оружием в руках защищали только свой дом, свою худобу и семью, потому что все от них требовали, отнимали, что можно было сожрать, выпить, продать, обменять. Были еще и четвертые, и пятые — всеми брошенные, всеми преданные, одичавшие, усталые до смерти, доведенные до отчаяния.
Но вот появилась сила, которая все эти разложенные банды, ячейки, отряды, села, хутора объединила в борьбе против себя, — это наши доблестные партизаны, все сметающие в рейдах по Западной Украине. Огромный, сокрушающий удар они нанесли немецким тылам, много немецких войск сковали и заставили держать большие гарнизоны возле железных дорог, мостов, в городах и на станциях. Мне довелось видеть Ковельскую железную дорогу, буквально засыпанную вагонами по ту и другую сторону, паровозами, боевой техникой, — важная эта артерия, по существу, была под контролем партизан, да и шоссейные дороги свободой передвижения не могли похвастаться.
Но целым соединениям партизан надо было чем-то кормиться, чем-то отапливаться, согреваться, обстирываться и обмываться, стрелять и вооружаться, лечиться, бинтоваться. И черной грозовой тучей, все пожирающей саранчой плыло по Западной Украине партизанское войско, в котором, конечно же, было всякого «элементу» хоть пруд пруди. Не очень-то наши партизаны разбирались, где «свои», где «чужие», где «наши», — мародерство, грабеж, насилие переполнили чашу терпения крестьян-западников, они примкнули к разрозненному еще движению «самостийщиков», взялись за оружие, тут и «вожди» сразу же нашлись, и «отцы», и борцы, и братья идеологи, и направители, и миссионеры, и спасатели, и миротворцы.
И вот фронт давно перевалил западные области, войско достигло Германии, «герои-ковпаковцы» и прочие «герои», кто влился в войско, по привычке мародерствовали, насиловали и грабили уже в «логове», кто дома горилку пил и по своему усмотрению правил в деревнях, чинил суд и расправу вокруг Лемберга, снова сделавшегося Львовом, вокруг Ровно, Ковно, Станислава, Ужгорода, по всем западным областям. «Выплескиваясь» и через «старую границу», в Радяньскую Украину, шла скрытая подлая война, и пока что конца ей не было видно.
Я никогда не видел вживе «батьку Ковпака», но одного его сподвижника, героя Советского Союза Умова, мне лицезреть довелось. В Доме творчества в Ялте. Он сам ко мне подошел, представился, при этом раньше, чем «Герой и генерал», произнес с очень важной интонацией: «Член Союза писателей». Был он суетлив, малограмотен и жаден до беспредельности. Жадность-то и жажда самовозвеличивания и бросили его на стезю творчества. Как и всякий обыватель, да еще из военной среды, он был уверен, что писатели и артисты деньгу гребут лопатой, да все «задаром», и деньга та им «не к руке» — пропивают они все, а вот бы ему…
Генерал Умов имел в Киеве одну из лучших квартир, на Крещатике, в правительственном доме, бесплатную дачу под Киевом, бесплатный проезд, пролет и проход, снабжался из «отдельных фондов», где за продукты платил ровно столько, чтоб была видимость платы, получал огромную пенсию, имел машину, шофера, потихоньку реализовывал урожаи фруктов и ягод с казенного участка, но «оптом же, оптом приходится сдавать — мне ж самому неудобно торговать на рынке, — а оптом какая плата? Грабеж!». И в литературе грабеж. Сам-то он писать не может, учиться уже поздно, выходец же из бедноты, какая грамота? А материала у него в памяти, материала! И карты есть, и дневники, и бесценные документы, и редкие книги, и партизанские записные книжки, и немецкие, и бандеровские письма, и фотоматериалов куча — он же знал, что все это пригодится потом, старательно готовился к мирным трудовым будням.
Но талантливые писатели сами пишут, на уговоры и посулы не поддаются, приходится нанимать поденщиков, чаще всего пропойц или несостоявшихся писателей, или еще хуже — тех, кто писал когда-то здорово, да загудел и живет шабашками. Живут на даче, жрут, пьют, дебоширят, дело идет с пятого на десятое. Две книжечки, правда, вышли, сдана третья, но ведь и в издательстве тоже надо подмаслить: рецензентам дать, редактору дать, директора свозить на дачу, поугощать, да еще править, редактировать рукопись, без этого у них уж никак! А правщику опять плати, корми его и пои. Вот найти бы ему хорошего, постоянного писателя, ну пусть бы он днем свое писал, вечером бы его, генеральские, записи о рейдах, походах и партизанском героизме до ума доводил. Он бы тогда ни за чем не постоял: пятьдесят процентов гонорара, само собой — дача, питание, фрукты, купание — все-все пожалуйста, даже с семьей можно…
Я спросил генерала, почему он адресуется ко мне с этими делами, ведь я никогда литобработчиком не был, ни с кем вдвоем не работал, да и материала своего у меня столько, что дай бог его хоть частично реализовать за свою жизнь, да и голова моя больна после контузии, глаз видит только один, хватает меня лишь до обеда.
— Вы знаете, — зарделся старческим румянцем седой генерал, отпустивший по моде, как «у писателя», длинные волосы. — Вижу, люди русские приехали, скромно одетые, скромно себя ведут. Спрашиваю ребят: кто такие? Они мне сказали. Я, конечно, ничего, к сожалению, вашего не читал — некогда читать-то, да и тихо читаю, говорю, грамота мала. Вот взял в библиотеке вашу книжку, прочитал кое-что. Тала-а-антли-иво-о-о! Ничего не скажешь, та-ала-антливо! И смело! Молодец! Вот я и подумал, что вам совсем нетрудно… А у вас дети… всякая копейка не лишняя… Может, бы вы…
Разумеется, я решительно отказался от творческого содружества с генералом, но он надежды не терял, все приставал ко мне с предложением подумать, и однажды я не вытерпел, дерзко спросил его: куда ему столько денег? Ведь они, и только они, да жажда славы влекли его в литературу.
— А внуки?! — как мальчику-несмышленышу, ответил он. — Что ж им, моим внукам, ни с чем оставаться на этом свете…
Думаю, что ни внуки, ни правнуки этого героя и члена Союза писателей ни с чем не оставались и не будут оставаться, будут довольствованы по первой коммунистической категории.
Женя-морячок все-таки влип в историю. У него, видать, что-то осталось от продажи сережек, и он, вырвавшись в город, напился, напившись, явился в нашу нестроевую угрюмую казарму и нарушил ее покой морской песней: «З-закурим матросские трубки и выйдем из темных кайют, пу-усть во-волны да-аходят до рубки, но с ног они нас не собьют…»
На голос певца из каптерки выполз ротный старшина Гайворенко или Пивоваренко, не помню, и рявкнул:
— Пр-рэек-ратыть безобраззе!
— А пошел бы ты на хуй! — последовал незамедлительный ответ.
— Шо? Шо? Та я тя!.. Та я тоби!.. У штрахной миста хватэ!
— Что ты сказал, гнида? — взяв за воротник ротного старшину и завернув на нем гимнастерку так, что заскрежетали и начали отскакивать железные пуговицы, хрустнула материя, поинтересовался боевой моряк.
— Та я лычно ничого! — задергал усами, засипел старшина, который был, между прочим, и здоровее, и старше Женьки.
Матрос благородно отбросил его прочь и брезгливо вытер о штаны руки. Он бы еще попел, поколобродил, но явился вооруженный наряд из пяти человек, сзади которого скулил старшина и хмурился пожилой капитан — дежурный по части.
Женька не давался патрулю, пытался вырвать оружие, крыл безбожными словами всех и вся, вдруг вскрикнув: «А-а-ах!» — высоко подпрыгнул и свалился на пол, забился затылком о каменный, сырой пол.
Все в ужасе смолкли и расступились.
Пролежавши в госпитале, где эпилептиков было считай что половина среди больных, я бросился