к бакенам.
Наутре мы все были разбужены воплями Васи-саратовского. Долго он крепился, терпел, пьяного, неподвижного, его начали есть черви, как трухлое дерево.
— Братцы! Братцы! — по древнему солдатскому обычаю взывал современный молоденький солдат. — Сымите гипс с меня! Сымите! Доедают… Слышу — доедают! Братцы! Мне страшно! Я не хочу умирать. Я в пехоте был… выжил… Братцы! Спасите!
Сунулись мы искать дежурную сестру — нигде нету, врачи сюда находами бывали, санитарка, дежурившая у дверей, отрезала с ненавистью:
— И знаю я, где эта блядина, но искать не пойду. Мне, хоть все вы сегодня же передохните!..
Черевченко Семен, бывший какого-то сыро-маслосепаратного цеха или фабрики руководитель «хвилиала» от «солдатских масс», отнюдь не революционного настроения, пришел на крик, посмотрел на Васю-саратовского и сказал, что в самом деле надо снимать гипс, иначе парень если не умрет, то к утру от боли с ума сойдет, «бо черви начали есть живое мясо». Сам он, Черевченко Семен, к больному не притронется, «ему ще здесь не надоело…».
С гневом и неистовством пластали мы складниками, вилками, железками на Васе-саратовском гипс, и когда распластали, придавив Васю к полу, с хрустом разломили пластины гипса, нам открылась страшная картина: в гипсе, по щелям его, углам и множеству закоулков клубками копошились черви, куделя шевелилась от вшей. Освещенные клопы — ночная тварь — бегали, суетились по гипсу. В ране горящим цветком, похожим на дикий, мохнатый пион, точно яркое семя в цветке, тычинки ли, шевелимые ветром, лезли друг на друга, оттесняли, сминая тех, кто слабее, черненькими, будто у карандаша, заточенными рыльцами, устремлялись туда, в глубь раны, за жратвой клубки червей. Воронка раны сочилась сукровицей, в глуби — кровью, валяясь в ней, купаясь в красном, рану осушали черви.
Парень, из бывших мастеровых или воров-домушников, открыл гвоздем замок на двери перевязочной, мы достали марганцовку, развели ее в тазу, промыли рану, перебинтовали Васю новым бинтом, высыпали в охотно подставленный рот два порошка люминала — и он уснул воистину мертвым сном. Не стонал, дышал ровно и не слышал, какой визг подняла дежурная сестра, утром явившаяся с поблядок.
Припыхтел в «филиал» Владыко. На машине, на трофейной, до блеска вылизанной, прибыла начальница госпиталя, подполковник медицинской службы Чернявская. Тень в тень вылитая начальница из львовского распределителя, разве что телом еще пышнее и взглядом наглее. Брезгливо ступив в нашу палату, отпнув от дверей веник, которым мы ночью сметали с матрацев червей, клопов и вшей, натрясенных из Васиного гипса, она рыкнула на санитарку. Издали, от дверей же, мельком глянула на младенчески-тихо спящего Васю, обвела нас непримиримым, закоренелой ненавистью утомленным взором давно, тревожно и неправедно живущего человека.
— Та-ак!— криво усмехнулось медицинское светило.
— Вы бы хоть поздоровались! — подал голос кто-то из раненых. — Первый раз видимся…
— Та-ак! — повторила начальница многозначительно, не удостоив ответом ранбольного. — Самолечением занимаемся?! Двери взламываем! Похищаем ценные медпрепараты! Угрожаем медперсоналу! — Она, все так же держа руки в боки, мужицкие, хваткие руки бывшего хирурга с маникюром на ногтях и золотыми кольцами на пальцах, еще раз прошлась взглядом, затем и сапожками по палате перед опешившим народом. — Вы что, может, приказов не читали? Может, вам их почитать? Почитать, спрашиваю?
— Дак что же, почитайте, — подал голос боец из «львовской артели», Анкудин Анкудинов, друг Стеньки Разина — Сысоева, не одиножды раненный и битый. — Мы послушаем. Все одно делать нечего.
— Кто сказал? Кто?
— Да я сказал! — выступил вперед в мужицкие зрелые лета вошедший, крупный, костлявый боец Анкудин Анкудинов. — Ну че уставилась-то?! Да я немца с автоматом видел! В упор! Поняла? И я его убил, а не он меня. Поняла?!
— Поняла!.. Поняла!.. — запритопывала в бешенстве начищенным до блеска сапогом подполковница Чернявская и закусила губу.
Вышла осечка. Она уже, видать, не раз и не два ходила в атаку на ранбольных, сминала их и рассеивала, а затем расправлялась с ними поодиночке предоставленными ей отовсюду и всякими средствами и способами — и все «на законном основании».
— Поняла… — повторила она, обретая спокойную власть. — Тебе, соколик, захотелось в штрафную?
— А ты слыхала поговорку: «Не стращай девку мудями, она весь х… видала»? Грубовато, конечно, но ты, сучка, иного и не стоишь, вместе со своим закаблучником замполитом и ворьем, тебя облепившим. Госпиталь этот фашистский мы те припомним! Сколько ты тут народу угробила? Сколько на тот свет свела? Где Петя Сысоев? Где? — я тя спрашиваю.
— Какой Петя? Какой Петя?
— Такой Петя! Друг мой и разведчик, каких на фронте мало.
— Мы тысячи! Тысячи! — слышишь ты, выродок, — тысячи в строй вернули! А ты тут с Петей своим! Такой же, как ты, бандит!
— Бандит с тремя орденами Славы?! Со Звездой Красной, добытой еще на финской?! С благодарностями Иосифа Виссарионовича Сталина?! Бандит, четырежды раненный!.. Бандит, пизданувший немецкого полковника из штаба, с документами!.. Это ты хочешь сказать?! Это?!
— Не имеет значения! Мы еще разберемся, что ты за птица!
— Не зря, видно, говорится в народе: «Жизнь дает только Бог, а отнимает всякая гадина», — поддержал Анкудина пожилой сапер, встрял в разговор и Борька Репяхин:
— Разбирайтесь! Мы тоже тут кое в чем разберемся! Узнаем, кем вы на эту должность приставлены! Может, Геббельсом?..
— Заговор, да? Коллективка, да? Н-ну, я вам покажу!.. Я вам… — Начальница госпиталя круто повернулась и ушла, хлопнув дверью.
Владыко, топтавшийся сзади нее, облитый потоками пота, повторявший одно и то же: «Товаришшы! Товаришшы! Что такое? Что?» — остался в палате, потоптался и сокрушенно сказал:
— Ну, товаришшы…
— А ты, лепеха коровьего говна, вон отсюда, — рявкнул Анкудин Анкудинов, — пока мы тебя не взяли в костыли!..
Владыко будто ветром смело. Анкудин Анкудинов заметался по палате, сжимая кулаки, выкрикивая ругательства. Остановился, спросил у Борьки Репяхина, не осталось ли выпить. Прямо из горла вылил в себя полбутылки самогона, отплюнулся, закурил:
— А, с-сука! А-а, тварь! Наворовалась за войну, …блась досыта! Крови солдатской напилась и права качает! А-а-а… — обвел взглядом всех нас. — Не робей, братва! Хуже того, что есть, не будет. Оне молодцы супротив овцы!.. — С этими словами Анкудин Анкудинов упал на матрац, уснул безмятежно и проспал до самого обеда.
Глядя на Анкудина, мы тоже позаползали на постеленки, чуть отодвинувшись от Васи-саратовского, чтобы не задеть его, да и тоже устало позасыпали, и тоже проснулись в обед. Васю добудиться не могли, суп его и кашу поделили. Пайки хлеба, уже четыре, и пакетик с сахаром положили над его изголовьем на подоконник.
И ничего не было! Наоборот! Стало мягче и легче. Сестра, что дежурила в ту ночь, была уволена из госпиталя «за халатное отношение к своим обязанностям», как гласило в приказе, подписанном подполковником медицинской службы Чернявской, замполитом Владыко и еще кем-то. Чаще нас стали осматривать и выслушивать. Ночью теперь должен был неусыпно бдить в «филиале» дежурный врач, свежих бинтов подбросили, кормить лучше стали.
Но госпиталь в станице был уже до того тоже болен, запущен, ограблен и «самостиен», что сделать с ним что-то, поставить его на ноги было невозможно. Под видом того, что советским детям нужна школа,