Японец насторожился, но ответить не успел. Вмешался писатель Курицын, причем с неожиданным энтузиазмом:
- У них все шиворот-навыворот. Общий надзор поставлен из рук вон плохо. Ежели не пресечь, они еще не таких дел натворят. Я новый роман из здешней жизни так и хочу назвать не мудрствуя - 'Подлецы'. Естественно, вам посвящаю.
Ганюшкин сделал вид, что не заметил двусмысленности: писатель был глуховат к слову и часто давал петуха, но не со зла, а больше из подобострастия. Лишь попенял японцу:
- Действительно, дорогой Су, дисциплина в хосписе хромает. Отсюда и побег. И влюбленная мойщица. А ведь ты главный наблюдатель. Или уже нет?
Зловещее замечание хозяина побледневший японец встретил мужественно. Криво улыбаясь, заметил:
- Могу добровольно сделать харакири, государь. Чтобы потешить ваших холуев. Только кивните, - и тут же извлек из складок просторного кимоно синевато, призрачно блеснувший кинжал, при виде которого писатель сделал попытку спрыгнуть с помоста, но удержал себя нечеловеческим усилием воли.
- А по существу? - спросил Ганюшкин.
- По существу, - раздраженно ответил Су Линь, - большой проект не обходится без накладок. Вопрос в том, как с ними справляться. Тут все решают кадры. Не в обиду вам сказано. Гай Карлович, поглядите хотя бы на мистера Николсона, на так называемого директора. Что ему по плечу? Разве что самостоятельно в сортир сходить, да и то...
Завальнюк будто услышал, гордо вскинул голову на своем резиновом коврике.
Заносчивый японец, к сожалению, был прав, но не смог испортить настроения владыки. Чудесный теплый вечер, ожидаемое развлечение, родной мир, где он божество, - все тешило душу. Он отослал Макелу, так и не понявшую, зачем ее звали, и дал знак начинать.
Приговор доктору Гнусу зачитал пожилой, вельможного вида господин из недавно поступивших, которого вели по прокурорской программе. Перевоплощение еще не закончилось, и он немного робел. На сером комбинезоне болталась красивая табличка с фамилией Вышинский. По-видимому, он прежде состоял в либеральной фракции, поэтому текст читал с заунывным подвыванием, будто обвиняя весь мир в неуважении к человеческой личности. Звучали кодовые слова 'общечеловеческие ценности', 'права человека', 'презумпция невиновности' и так далее, то есть те самые, по которым россияне узнают демократа за версту и бегут прочь сломя голову. К удивлению публики, речь оказалась краткой. Герасим Остапович Гнус обвинялся в нарушении пятой поправки Конституции США и приговаривался к показательному забрасыванию камнями и самосожжению.
Услышав приговор, Герасим Остапович задергался на столбе и свирепо взревел, отчего бойцы на сторожевых вышках дали в воздух несколько предупредительных очередей из автоматов.
- Ну что, интеллигенция? - благодушно обратился Ганюшкин к писателю, - Попадешь в лоб с трех шагов?
- Доверие оказываете? - дрогнул голосом классик.
- Почему нет? Вам, инженерам человеческих душ, тоже иногда полезно размяться на пользу отечества. Как считаешь? Или я ошибаюсь?
- Вы не можете ошибаться, - твердо сказал писатель.
- Так иди, действуй...
Под пристальным взглядом ротозеев Курицын спустился с помоста и подошел к заранее собранной куче камней. Для него ситуация имела символическое значение. Он каждый божий день сводил счеты с проклятым прошлым, но до окончательной разборки было еще далеко. При Советах получал Госпремии за романы из жизни рабочих и колхозников, позже, когда началась свободная рыночная жизнь, отбомбился по 'Триумфам' и соросовским грантам, завоевав репутацию лагерного зэка разоблачительными сочинениями, а ныне, чуял опытной душой, опять понесло в какую-то новину. А он был уже не первой молодости, около девяноста годков, и не чаял дождаться, пока нынешний хозяин обратит Россию в подобие здешнего хосписа, где можно будет наконец-то успокоиться сердцем. Да и кто такой собственно Ганюшкин? С одной стороны, конечно, благодетель, спонсор, великий человек, а с другой - пес смердящий, ворюга несусветный, как все нынешние россиянские управители, которые, пожалуй, ненасытнее прежних, коммунячьих. Рассчитаться со всеми сразу, метнув снаряд в одну из подлюк, - это дорогого стоило.
Выбрал камушек - увесистый, округлый булыжник, удобно легший в ладонь, словно золотое яичко. Не спеша приблизился к черте, за которую нельзя заходить. У казни правила строгие: заступишь шаг, пристрелят дуболомы.
Гнус вертелся на столбе, как глист. Вопил:
- Всех, суки, урою! Дайте последнее слово.
Немало писатель попил с живоглотом винца, пытался наставить на путь истинный, учил, как обустроить изолятор, как обходиться с теми, кто даже в перевоплощенном виде сохранял в душе крохи инакомыслия. Докторюга не внимал добрым наставлениям: мерзейший человечишка, пакостник, садист. Ганюшкин прав, что поставил его на правилку. Потешился, пожировал - и хватит. Дай место другим. Такова жизнь. Причем не только на Руси, в иных местах тоже.
- Что так вопишь, сынок? - усовестил Гнуса. - Какое последнее слово? Ты уж давно все сказал.
Сам уже примеривался, поудобнее ставил ногу, сделал пару пробных замахов. Попытка одна, другую не вымолишь.
Хозяин вообще не любит, когда клянчат. Либо сам даст, либо никак.
- Яколеч, - протянул со столба несчастный, - я же тебя всегда уважал. Идеи твои разделял, как земство внедрить. Книжки детям читал. Наизусть заставлял учить.
На разговор писатель всегда был податлив, потому помедлил с броском:
- Пустой ты человек, Гнус. Завсегда врешь. Детей у тебя нету, книжки мои, сам говорил, говном пахнут.
- Шутил, Яколеч. На самом деле они мне заместо Библии. Поди, скажи супостату, чтобы помиловал. Он это сгоряча затеял. Без меня проект рухнет, на переделку человеков особый ум нужен. И большие знания. Не скоро сыщет такого, как я. Поди, умоли. А уж я тебе всей душой. Чего хочешь требуй. Все отдам.
- Нельзя, Гера. - Писатель переступил с ноги на ногу - и по публике прокатился восторженный вздох, - Сам знаешь, нельзя.
- Почему нельзя?
- Потому и нельзя. Одному потрафишь, другому, дальше разброд пойдет, шатания. Цельная держава рухнула оттого, что порядка не стало. Одни потрафляли, другие ихними милостями злоупотребляли. Отсюда воровство, падение нравов, цинизм. Эх, Гера, я ведь тебя и раньше учил, да ты не слухал. Теперича поздно.
- Неужто вдаришь?
- Не боись, припечатаю на совесть.
Метнул заветный камень - и промахнулся. На метр мимо взял, не меньше. И все оттого, что целил в лоб, а не в грудь, чтобы уж сразу наповал. Поверил в промах, лишь услышав горестный, разочарованный ропот зрителей и издевательское ржание Гнуса.
- Писателишка хренов, шкура продажная.! - радостно завопил тот, забыв на мгновение, что участь его все равно решена.
Горе классика было столь велико, что, бессмысленно повторяя: 'Не может быть, не может быть!..' - он рухнул на колени, зарыдал в голос... Подбежали два дюжих санитара, подхватили горемыку под локотки и поволокли в дезинфекционный сарай, попутно, на потеху публике, пиная по старческим бокам...
11. СТРАНИЦЫ ЛЮБВИ
Настроение у Петрозванова было препаршивое. Все бы ничего, кабы не пуля в позвоночнике. Так и не удалось ее извлечь. Узнав об этом от дежурной ночной медсестры Тамары, которая ему