предлагалось сунуть в багажник, теперь пыталась втиснуть на переднее сиденье самого министра- капиталиста. Вернулась к компьютеру, но даже не шевельнула мышкой, чтобы оживить погасший экран монитора. Мысли убежали далеко от постпредского двора с его ханами и шейхами.
Ко всему огромному набору свекровиных недостатков никогда нельзя было приписать истеричность. Эта нахичеванская богиня Гера во всех жизненных перипетиях, подобных коллизиям ее излюбленной античной драмы, казалась колонной храма Афины Паллады. При всех атаках судьбы колонны не рушились, лишь выщербинки оставались на тысячелетнем мраморе. Если этот мрамор заговорил человеческим голосом, значит, случилось нечто, способное выжать из мрамора слезу. И, похоже, без меня разгрести это «нечто» вокруг бывших мужей некому.
Не выдержала. Сняла трубку, набрала номер совершенной Агаты.
— Передай Оленю, что меня несколько дней не будет. Мне улететь надо. У меня мужей украли!
2
ВОСЕМНАДЦАТЫЙ СЫН НАДИР-ШАХА
Никогда не знал страха Надир-шах.
Сотни раз ходил он в полушаге от смерти. Тысячи раз посылал на эту смерть других.
Никогда не знал страха Надир-шах. Пока не свершилось то, что ему, нищему мальчишке, напророчил странствующий прорицатель. «Будет у тебя все! Будут и горы золота, и невиданная власть. Но в миг, когда ты поймешь, что у тебя есть все, ты почувствуешь любовь. И узнаешь страх. Страх за ближнего. И страх этот станет твоим концом».
Раз и навсегда запретил себе иметь ближних Надир-шах. Огнем ненависти выжигал всякое подобие чувства. Пока красавица наложница Надира, одна из сотен жен и наложниц в его гареме, не принесла ему сына. Восемнадцатого из его сыновей.
И сжалось сердце. И понял Надир-шах, что в его окаменевшую злую душу пробралась любовь. И в эту щель, пробитую ростком любви в камне его души, следом за любовью пробрался страх.
И понял Надир-шах, что стал уязвим. Ибо теперь враги его могли узнать, что дороже всего на свете тому, у кого ничего святого нет…
Он стал часто просыпаться на этой грани дня и ночи, когда солнце еще не может встать, а тьма уже должна, но еще не хочет уйти. Охрана боится этих предрассветных часов пуще каленого железа.
Глаза закрыты. Ни сон, ни явь. Подняться еще сил нет, заснуть уже нет. Пытка рассветом. И запахом.
Запах овчинных шкур, выделкой которых занимался его бедный отец Имам-кули, стал преследовать его перед рассветом. Нескольких постельничих и мишраба, начальника ночной стражи, уже постигла жестокая кара: как могли они внести в шахский дворец шкуры, запаха которых не выносил шах!
Провинившихся казнили, дворец перерыли, шкур не нашли. Хаджибы, ближние слуги, сутками напролет окуривали опочивальню алоэ и имбирем. Но перед рассветом все повторялось вновь. Запах овчины, пытающий при приступах мигрени, мутность подкатывает к горлу и остается там камнем. Ни проглотить, ни продохнуть. Запах как пытка. Запах нищеты и запах свободы.
Мать рассказывала, что в детстве его рвало по нескольку раз на день. Жизнь выходила из младенца. Отец уже смирился с тем, что сын его на этом свете не жилец, и намеревался, как подобает, собрать недолго пожившего Надира в иной путь. Но не иначе как сам Аллах, явившийся в их нищий дом в одеждах странствующего мудреца, надоумил отца унести ребенка подальше от места, где тот выделывает шкуры. «Бывает хворь, при которой запах может стать причиной смерти», — говорил мудрец.
Его чуть не убил запах шкур. А теперь убивает даже память о нем.
В эти предрассветные часы вслед за мучающим его запахом невыделанных овечьих шкур ему стали являться убитые. Не все убитые им или по его приказу — всех не перечесть, не вместятся ни в сон, ни в явь. Являться к изголовью его ложа стали убитые дети.
…приходил и садился рядом с ложем тот долговязый переросток, которого он, восьмилетний, убил, попав камнем в висок. Маленький Надир увидел, как долговязый вытащил у странствующего рассказчика киссахана кошель с монетами, и не знал, как быть. Киссахан уже растворялся в базарной толпе, а долговязый, заметив, что Надир видел кражу, кинулся вдогонку за убегающим мальчиком. Настиг его за перевернутой арбой и стал душить. И задушил бы, если бы рука Надира, уже дрогнувшая в предсмертной судороге, не нащупала камень. И все его крохотное сознание, вся его будущность сжались воедино, взметнулись и вылились в этот удар, который пришелся душившему его переростку в висок. Разом обмякшее тело долговязого стало неподъемно тяжелым и давило Надира, не давая подняться. Кровь из виска убитого текла по щеке и затекала Надиру в рот. Соленая, теплая. Он пытался отплевываться, но убитый передавливал горло. Надиру никак не удавалось сбросить с себя тело, и приходилось судорожно глотать эту кровь. Потом, ночью, этой кровью его стошнило прямо на тощий, истершийся ковер, под которым Надир спрятал вытащенный из кармана убитого кошель. Киссахана было уже не догнать, а Надир и не слишком старался сделать это — его мутило, да и оттягивающий карман кошель мешал бежать…
…являлся и Бахмал, мальчишка-ровесник, так навсегда и оставшийся двенадцатилетним. Вместе они бежали из хорезмского рабства, куда Надира с матерью угнали после смерти отца. Хозяйская дочка сжалилась тогда над Надиром, тайком от отца бросила невольнику ключ. И с трудом дождавшись ночи, он сбежал, зная, что оставляет мать на верную гибель. У него одного, молодого, ловкого, со звериным неистовством жаждущего жизни, богатства и славы, был хоть призрачный, но все-таки шанс на побег. Вместе с матерью этот шанс пересыхал, как арык позади их дома в раскаленное лето. Он знал, что должен бежать один, но за ним увязался Бахмал. На след беглецов уже напали люди бая, и преследователям, как загоняющим свою жертву псам, нужно было бросить кость. И Надир бросил. На следующую ночь, когда, потеряв все силы от страха и бега, они с Бахмалом спрятались в старом хлеву и, едва уняв биение детских еще сердец, забылись недетским сном, он приказал себе через час проснуться. И проснулся. И вытащил нож. И воткнул его Бахмалу меж ребер, а следом полоснул под коленями, чтобы недавний сообщник не мог ни бежать, ни идти. А сам пошел. И шел три дня и три ночи. В полуяви-полубреду, то и дело теряя сознание от усталости и жажды, он шел и шел. Пока его не подобрал караван, следовавший домой, в Хорасан…
…приходил к изголовью и безымянный дагестанский мальчик из не покорившегося ему Андалала. По договору о разделе территорий с Россией этот горный край оказался в ведении Персии. Но дагестанцы отказались подчиняться иранскому владычеству, что заставило Надира идти с войском в Дагестан. Семь лет он мечом вел к миру этот народ. Семь лет Надир пытался сломить отчаянное сопротивление горцев. И мстил за смерть брата Ибрагим-хана, которого он поставил править Кавказом. И уже, казалось, Надир добился своего, вытеснил мятежников в Аварию. Но в Андалальской долине около села Согратль горцы, забыв о своей собственной горской вражде, вдруг сошлись все воедино и восстали против каджаров. И бились со стотысячным Надировым воинством, пока он не понял, что ему надо уходить. С ним бились и седые старцы, и дети, ножки которых едва могли обхватить потные лошадиные бока. Пятилетние мальчики неслись на Надировы полчища, как неумолимые стрелы, выпущенные тугой тетивой расплаты. И детские головы, снесенные саблями Надировых воинов, скакали по земле, как дыни, так и не успевшие доспеть. Теперь в утренних пытках его преследовало видение: летящий на него обезумевший от запаха смерти взмыленный конь, несущий на себе безголовое тело горского мальчишки, намертво, как научили с рождения, вцепившегося ручонками в растрепанную гриву.
…появлялся и собственный сын, четвертый из родившихся у него сыновей, чья мать, третья по счету жена тогда еще не ставшего шахом Надира, была уличена в неверности. Собрав свое воинство в новый поход, в трех фарсангах пути от столицы он вдруг резко развернул коней и приказал гнать назад. И застал неверную в объятиях другого. Белесый чужестранец из западных земель, привозивший европейские диковинки в Персию, явно перестарался в расхваливании собственного товара. Ибрагим, верный воин из отряда Надира, по одному взгляду предводителя понял, как умерить пыл грязного фаранга. Но Надиру