ринулся за мной, чувствуя, что настроение мое переменилось, и оживая на ходу; пятна на его щеках исчезли, губы больше не тряслись, и галстук горделиво расправился, как парус влекомой ветром бригантины.
— Слушай, Серый, какую такую ампутацию? Убери эти отвертки… убери инструмент, богом прошу… не будь живодером… что ты меня паришь, как треску на сковородке?… народ надо простить… народ любит, когда прощают… Христос прощал и нам велел…
— Христос прощал, а Аллах никому не простит. Особенно пентюхам.
— Какой Аллах? При чем тут Аллах? Ты ведь по батюшке иудей!
Не только. Я наследственный христианин, иудей и магометанин, и всей моей божественной канцелярии давно известно, что многие товарищи ученые, в том числе и отдельные доценты, лифтом эксплуатировать не умеют. И потому нужно вывернуть в лифте такую штучку, такой разъемчик, куда подключается модем. Аллах сказал: некуда будет подключиться, не будет и соблазна. Ни для доцентов, ни для принцесс… И Христос с Яхве подтвердили насчет ампутации. Так что, друг мой… Я распахнул дверь, сунулся в комнату, да так и застыл у порога. За бянусовым столом, при убогом его пентюхе, сидела девушка. Не юная субретка, — лет двадцати трех, а может, двадцати пяти. Я бы не смог ее описать; в этот момент я лишь заметил, что кожа ее смугла, а волосы — темны, что брови ее подобны крыльям парящей птицы, губы — немного пухлые и непривычно яркие и что руки ее порхают над клавишами с тем непринужденным изяществом, какое дается с рождения — то есть от бога, от судьбы, не от опыта. Чем-то она походила на маму… быть может, этими легкими, как бы танцующими движениями рук, или тонкой костью, или матовой своей смуглотой, или чуть выступающими скулами… Не знаю! Ничего не знаю! Но я был уверен в одном: мне не встречалась женщина прекрасней. Ни Нэнси, ни Бригитта, ни Татьяна, ни остальные мои девушки на двух атлантических берегах сравниться с нею не могли. Даже длинноногая Инесса, что восседала в особнячке хрумков… Незнакомка повернулась ко мне, и я заглянул в ее глаза.
Колдовские, темные, как арабская ночь, влажные и блестящие… В этот миг я понял, что погиб. Пропал! Совсем пропал! Навеки! Навсегда! Какой взгляд! Какие волосы! Какие губы! Какая красавица, черт побери! Серна! Газель!
Сашка, подлый змей, уже оклемался, дышал мне в затылок и, видя мое остолбенение, ехидно бормотал:
— Есть у Амура стрелы, есть и сети… Такого нет философа на свете, чтоб женский вид сносил спокойно, не окочурившись при том… И если даст Господь вам вдохновенье, надгробной надписью его почтите…
Пусть его, подумал я, не спуская глаз с девушки.
Какая красавица! Мне б такую!
Интермедия 1
ГОРЫ СДВИНУЛИСЬ
Когда звезды облетят, когда горы сдвинутся с мест, когда моря перельются, когда свитки развернутся, когда небо будет сдернуто, когда ад будет разожжен, а рай приближен, тогда узнает душа, что она приуготовила.
Велик Аллах! И милостью Его, я, Захра, дочь эмира Азиз ад-Дин Хусейна, не страдаю пороком тщеславия. Нет во мне суетных желаний кичиться своим умом, красноречием и красотой, отцовским богатством и древностью рода, и даже тем, что из всех живущих стоим мы ближе к престолу Аллаха и род свой ведем от матери Фатимы и святого Али. Это не наша заслуга, это всего лишь отличие, что выделяет нас изначально как серебряный слиток среди слитков меди. Но кто скажет, к чему приуготовлен тот или другой металл?… Глядишь, медь обернулась чеканным сосудом, полным мудрости и доброты, а серебро — всего лишь монетой, которую тискают алчные руки ростовщика…
И, памятуя об этом, я не считала себя звездой среди глиняных черепков, склоняла слух к речам достойных и не мнила себя ни умницей, ни красавицей. Хотя мужчины, случалось, утверждали иное. Робер с французской галантностью намекал, что я похожа на Артемиду: тонкий стан, длинные ноги, пышные темные волосы и нечто божественное во взгляде. Стан, ноги и волосы таковы, какими их сотворил Аллах, и я ими довольна, а все остальное на совести Робера; он — живописец, личность творческая, импульсивная, а значит, склонная к метафорам и преувеличениям. Но Али ГаФур, ваххабит и мой поклонник из Алого Джихада, говорил, что я напоминаю прянувшую с тетивы стрелу; а между стрелой и богиней охоты можно усмотреть сходство. Абдаллах ас-Сукат, коему я предназначалась в жены, комплиментами меня не баловал, однако смотрел и пускал слюни, будто явилась ему гурия из райских садов, обольстительная и прекрасная, как сон у источника Зем-Зем. Его липкие взгляды были мне ненавистны… Но это было давно, так давно! Целых семь лет назад…
Многое изменилось с той поры. И я изменилась — не знаю, к лучшему или к худшему. Я уже не та Захра, робкая и отчаянно смелая, что вошла в отцовский кабинет в один из дней, назначенных Аллахом. Воистину то был день великих свершений и перемен: вошла я невольницей, а вышла свободной, как ветер над каменистым харратом. Почти свободной; ведь даже ветер не в силах опрокинуть гору. И у меня есть своя гора — мой джабр, мое предназначение.
Отец, призвавши меня, объявил, что Абдаллах жаждет услышать, когда я войду в его дом и проследую к брачной постели. Сказано это было самым суровым тоном, так как речь о моем замужестве заходила не в первый раз, и я поняла, что теперь мне, наверное, не отвертеться. Отец был преисполнен решимости, а матушка, вытирая слезинки пухлыми пальцами, в то же время улыбалась и кивала мне с дивана, словно говоря: вот и пришел, милая, твой час, счастливый миг соединения с достойным юношей, наследником богатств и древней славы. Баба, однако, не говорил ничего и вовсе не улыбался; сидел на суфе с мрачным лицом, уставившись в изразцовый пол. Заметив это, я воспрянула духом. Дед хоть и жил в Джабале, нашем поместье под Кербелой, оставался главой семьи, и руки его были твердыми, разум — ясным, а слово — последним. Если на кого и надеяться, так на него, подумала я, вздохнула и, набравшись храбрости, промолвила: — Абдаллаха не хочу! Хочу учиться. В Европе! Дед хмыкнул, матушка застыла с раскрытым ртом, а отец поперхнулся. Брови на его красивом холеном лице сошлись, глаза округлились, ноздри раздулись — все признаки гнева, знакомые мне, были ясны, как грозовые тучи на хмуром небе. Но он сдержатся; взглянул на деда, будто испрашивая помощи, вскинул руки вверх и начал обличительные речи. Сперва он напомнил про род Абдаллаха, пусть не столь славный, как наш, но все же почтенный и состоятельный; потом заклеймил моих безбожников-учителей и подруг-бесстыдниц, проклял книги и телевизор, что развращают молодежь, а вместе с книгами — бары, кафе и слаксы, голливудские фильмы и мини-юбки, губную помаду и туфли на высоких каблуках, и все обычаи Запада, внушающие непокорность дочерям, чей разум короток, а язык долог. Я слушала его, потупив взор и размышляя о воле Аллаха, создавшего меня женщиной; в ином варианте все эти грехи и грешки не были б для меня такими запретными. Вот, например, отец: хоть он не носит юбку, но вообще-то юбками не брезгует. Особенно мини… Особенно где-нибудь в Лондоне или в Париже…
Мысль об этих сказочных городах дала мне силы — или чуть заметный дедушкин кивок?… Я выпрямилась и, не глядя на отца, сказала:
— Мне не нужен Абдаллах. Мне не нужны его богатства. Там, в Европе, я не стану бегать по барам и кафе, я буду учиться. У мудрых людей! Разве не сказано Пророком: ищущий знаний — благословен? Или это относится только к мужчинам? К тем, чей разум болтается меж ног, а с языка текут не речи мудрости, а слюни?
Матушка в ужасе всплеснула руками, дед хихикнул, а отец побагровел. Кажется, я перегнула палку — насчет слюней и всего остального. Благовоспитанной дочери эмира не полагается знать о таких вещах, но я не испытывала смущения. Я уверилась, что не лягу в постель Абдаллаха, а если меня уложат силой,