связями в промышленных кругах, пристроить после окончания института моего студента, ничего не прося взамен, даже руки моей дочери. Но что я мог поделать? Луиза была совершеннолетней, и решимости ей было не занимать. Если бы я активно вмешался в ее жизнь, произошел бы скандал, который каким-то образом отразился бы и на Бруно, и на Мишеле, да и самой Луизе было бы после этого труднее бросить гарпун, которым она в конце концов, несомненно, попадет в какую-нибудь крупную рыбу.
Wait and see[13] — основной припев моей жизни. Бруно готов был ждать сколько угодно. Пока все сводилось к бесконечным успокаивающим предварительным разговорам. В течение последних двух месяцев, не желая ударить лицом в грязь, Бруно приналег на науки и экзамены сдал в общем довольно сносно. Я посоветовал ему не ждать, пока для него подыщут должность в каком-то отделении ведомства связи, а добиваться работы в Париже или по крайней мере в его восточных предместьях. Но поскольку назначение зависело от места, занятого им на конкурсе, Бруно мог рассчитывать на работу не раньше чем через семестр. Теперь вставал вопрос о каникулах. Лора, у которой на руках была больная мать, не могла покинуть Шелль. Луиза отправлялась в турне по Италии. Мишель предпочел снова поехать в Прованс. Взять с собой в Эмеронс Одилию я не считал возможным — там не только не было для нее подруги, но и вообще никакой другой женщины, а поручить ей наши кастрюли, конечно, было немыслимо. Дядя снова пригласил ее в Овернь. Бруно, которому так не хотелось оставлять ее, рвал и метал, он пустился на какие-то интриги и не знаю как, каким образом, но добился того, что Лебле, якобы желая отплатить нам любезностью за любезность, предложил ему поехать с ними. Для него взяли палатку Одилии, которую он должен был разделить с каким-то приятелем. Я, конечно, дал ему свою машину. И вот я остался один, радостный, как лесная сова. Дважды в день я переходил улицу, отправляясь обедать и завтракать в дом своей тещи; я ждал писем из Италии, Прованса и Оверни. Письма из Оверни приходили сначала каждые три дня, потом раз в неделю. Затем их сменили редкие открытки. В последней открытке говорилось: «Мы вернемся в понедельник».
Чтобы не было сомнений, кто это мы, стояли подписи:
ГЛАВА XXIV
И вдруг события стали развиваться с молниеносной быстротой: они вернулись, покрыв без остановок все расстояние от Орияка до Парижа.
— Вот и мы, привет! — коротко и звонко отчеканил Бруно.
А Одилия добавила:
— Вам, вероятно, очень не хватало машины? Я все время чувствовала себя страшно неловко оттого, что мы ее у вас забрали.
Она очень вежливо, очень учтиво поблагодарила меня; проверила, есть ли масло в моторе, достаточно ли воды в радиаторе, хорошо ли работают аккумуляторы, чтобы вернуть мне в полном порядке машину, которую, если мне не изменяла память, я ей не одалживал. Они не стали объяснять мне, почему, уехав поездом, Одилия возвратилась вместе с Бруно, и словом не обмолвились о своих приятелях, не сказали, вернулись ли те из Оверни; они не стали мне рассказывать, как они провели время высоко в горах, где такой чистый воздух, стремительно мчатся ручьи, пасутся рыжие коровенки, а в прокопченных хижинах живут радушные пастухи. Видимо, не это имело для них значение. Они просто поставили на стол привезенную мне в подарок корзину, полную шевелящихся лапок и клешней, пояснив:
— Здесь не меньше шести дюжин. Одилия знает все места, где они водятся. Если бы ты только видел, как она приманивает их в верши тухлой бараниной!
— Я приготовлю вам раковый суп, — сказала Лора.
Действительно, весьма подходящее блюдо для угрюмого рака-отшельника, И через минуту из кухни уже доносился звон посуды — это означало, что Лора мужественно солит, перчит и посыпает петрушкой отчаявшихся раков и бросает их в кипящую воду. Потом она вышла ко мне на террасу и шепнула:
— На этот раз…
На этот раз все было ясно. Держу пари, что, если бы сейчас мы напомнили Бруно его сомнения, колебания, уловки, он бы искренне удивился. Они с Одилией вышли в сад, они и не думали прятаться, наоборот, они уселись на самом виду, тесно прижавшись друг к другу, на невысокой каменной ограде, хотя рядом стояла скамейка. Никаких нежностей, никаких томных взглядов. Они сидят, свесив ноги в дудочках совершенно одинаковых черных брюк, которые делают их похожими — как и многие другие пары — на гомосексуалистов. Можно было бы, пожалуй, и обмануться на их счет, подумать, что сохранен status quo, если бы они сами не подчеркивали царившее между ними согласие (весьма деликатный способ ввести нас в курс дела) и если бы я. не видел своими глазами, как они дважды прижались друг к другу головами, или, чтобы быть более точным, как теменная кость Бруно Астена склонилась к теменной кости Одилии Лебле и волосы их перепутались. В наше время, когда всякая слащавость в любви считается смертным грехом, это было, как я понял, выражением высшего восторга.
— И как ему только удалось? — шепчет мосье Астен.
— Он внушает такое доверие, — шепчет Лора.
Ее любовь — словно расщепленное и ослабленное повторение моих чувств, словно моя преломившаяся страсть, прошедшая через кристаллы исландского шпата.
— Он внушает такое доверие, — повторяет Лора, окончательно исцелившись от своего молчания. — Вы, мужчины, думаете, что победа обычно достается сильным и грубым, но женщины, за очень редким исключением — да и те потом готовы кусать себе локти, предпочитают для собственного же спокойствия мягких и кротких. — Так всегда было.
Замечание удивительно типичное для Омбуров, весьма многозначительное, и тот, кто не знает Лору, нашел бы его вполне естественным. Лора кричит:
— Бруно, ты уже заходил к бабушке?
Но из глубины сада откликаются без особого восторга, да и я тоже его не испытываю, чувствуя, как у меня отбирают власть. И тем не менее мы направляемся к калитке, не спеша переходим улицу, всю изрытую игроками в шары, и оказываемся в комнате, где возлежит на своем ложе Мамуля, голова которой покоится на трех подушках. Лора наклоняется к своей матери, которая в довершение всех бед еще и оглохла, и кричит:
— Одилия и Бруно пришли поздороваться с тобой! Одилия и Бруно…
Она делает упор на «и». Мадам Омбур открывает один глаз, устремляет его на Бруно, который нюхом чует — ничего не поделаешь — ее молчаливое одобрение. Потом она устремляет свой глаз на растерянную, смущенную, чувствующую себя здесь чужой Одилию. Мамуля делает усилие, пытается что-то сказать, но тщетно, изо рта у нее течет слюна, она бормочет нечто несвязное. Наконец мы разбираем:
— Лебле… Леблеседле.
— Да, да, это маленькая Лебле, — подбадривает ее Лора.
— Лебле усидит ли в седле… — наконец выдавливает из себя Мамуля.
Она закрывает глаза, и Бруно тут же отходит — он не оценил ее жалкую попытку сострить. Одилия говорит, что ее ждут дома. Мы снова один за другим переходим улицу. Бруно садится за руль, а Лора — с моей точки зрения это ошибка — целует Одилию, тогда как более проницательная Одилия, пожимая мне руку, говорит:
— Я сейчас же отпущу его.
Машина трогается. Ну что же, может быть, все и кончится хорошо, у нее отнюдь не победоносный вид, да она, кажется, и не слишком торопится. У нас еще будет достаточно времени присмотреться к ней. Мы ничего не имеем против нее, но надо, чтобы она поняла, что она должна войти в этот дом, в эту семью, подчиниться установленному порядку, а не отрывать от нас Бруно. У Бруно могут появиться новые привязанности, но он не должен лишаться любви своих близких, ведь он завоевал ее. При этом условии, если, конечно, мы не будем спешить и устанавливать точных дат, все может кончиться хорошо; и вот, когда в руках у Бруно будет какая-то специальность, когда он отслужит свой срок в армии, мы устроим ему обручение, с которым тоже не следует торопиться и которое будет выглядеть очень трогательно и поэтично,