сетью своей охватившего Венгрию, Польшу, Литву. Он молчал и думал, что и его самого сейчас признают литвином и уже сторонятся зримо, сторонятся безотчетно, как уже не своего.
В углу, где столпились княжичи, слышалось то и дело: – Юрий! Юрко!
Приведи ныне Витовт войска на Русь, и кто, кроме Юрия, мог бы стать победоносно против? Никто другой! Дружина, полки и посад верят одному Юрию!
– А ежели? – гуторили вполгласа в княжеском углу. – Кто поведет рати? – Противу Юрия? – Да! – Ты, Андрей! – Нет, Петр! – И не я, Костю пошлем!
И Константин, более всех изобиженный Василием, молча проглотив возражения, склонил голову. «Ежели ратные переметнутся к Юрию!» – подумал – и не стал додумывать до конца. В крохотных оконцах, забранных желтоватыми пластинами слюды, синело, серело. Приближался хмурый рассвет.
Вновь появилась Софья. Ищущим взором обвела лица собравшихся. – Владыка созывает господ бояр и князей на совет и молитву! – произнесла громко. Сейчас защитить ее сына могла только церковь, только митрополит-грек, убежденный в непреложности Алексеева решения, принятого полвека тому назад великим старцем, означившим грядущую судьбу московской державы.
Вдали ударил с оттяжкою и стоном первый утренний колокол. Звук далеко пролетел в промороженном воздухе, будя эхо и дальние отзывы, пролетел и замер. И тотчас, не давая пропасть звуку, ответили ему россыпью колокола ближних храмов, а там включились дальние, и красный утренний звон, умножаясь и играя, потек над Москвой, будя округу и приближая рассвет. Зову колоколов ответили стук и звяк на литейном дворе, ор петухов и первые голоса зазывал торговых, заливистое ржание лошади под самыми окнами княжеского терема. И уже протянулись палево-розовые струи утреннего света по окоему. И уже полюднел, разбуженный известием о смерти князя, Кремник. Собиралась дума. Уставшего дьякона в обезлюдевшей палате сменил второй чтец. Свечи, оплывая, приметно бледнели и гасли, не в силах бороться с утренними светами все еще зимней, но уже яркой, как и надлежит в исходе февраля, зари, вливающей в окна свой властный свет.
Пели колокола, собиралась дума, а в улицах текло шепотами и в голос, озабоченно зло или радостно:
– Юрий! Юрий не приехал, не восхотел! Юрий Дмитрич! Воевода, сам! Теперь жди замятии! Как ищо и повернется!
Город просыпался, и все шире и шире растекалась скорбная и тревожная весть: великий князь Василий помер, а Юрий Дмитрич не восхотел почтить Софью и племянника своего!
Собиралась дума, а растерянный мальчик (новый великий князь!), коему исполнилось десять лет и четырнадцать дней, сидел в верхних горницах княжеского терема, исподлобья озирая кудахтующий курятник сенных боярынь и девок, и ждал решения своей участи.
Он понимал пока только одно: что строгий дядя Юрий Дмитрич почему-то его не любит и хочет править вместо него, Василия, а потому и не приехал в Москву.
Властно и яро били колокола. Внизу, в столовой горнице, лежал отец, мраморно-холодный, немой и недвижный, и десятилетнему мальчику сейчас было до ужаса страшно и до ужаса одиноко – впору было завыть.
Глава 3
Рассветало. Ночной холод сменился дневною сырью, солнце упорно слало весеннее тепло сквозь тонкую преграду облаков, уже вовсю капало с крыш, снег под копытами ноздреватый и рыхло-серый начинал опасно проваливать, заставляя коней то и дело сбиваться с рыси на шаг. Сашка доволокся с возчиком до соляных амбаров, на Подоле весь взмок, помогая лошади. Ему было все внове: и приказывать возчику (приказывать он никому не умел!), и закупать соль в таких количествах – шутка, на всю деревню Островое! И столько платить… Серебро за пазухой, завернутое в тряпицу, казалось, жгло руки и грудь…
Тут, внизу, по-за Кремником, царила весенняя суета, конопатили и смолили лодьи, очищали амбары. Осторожные люди катали бочки с нераспределенной снедью – капустой, рыбой и грибами, ради возможной прибылой воды в гору, а оттуда, с горы, летели новые бочки, только что сработанные, свежие, пахнущие дубовою пленкой и такие легкие на погляд – кажись, одною бы рукой поднял да еще и подкинул на ладони. Шум, гам, стук, звяк, ор, смех, выкрики у торговых рядов. Сашку взяли в кольцо, обступили, не позволяя проехать. – Эй, Шурка, Сашок! Как тя нынче и кликать-то, не знаю? Ствол еловый! Ужо-тко калачами не торгуешь теперь, боярином стал? А? Нос-от не вороти от прежних друзей! А кому служить надумал? Должно – Юрию! Дак и побег бы в Галичи за князем. (Обо всем уже ведала Москва и живо обсуждала княжую трудноту.)
Ражий красномордый приказчик пояснял нижегородному сидельцу:
– Вишь, матка-калачница его в подоле принесла, дак тогды бегал тут в лаптях да драной свите – кому подай, кому принеси! От матки калачами торговал! А опосля – родные ейного хахаля, послужильца, признали парня. Дак теперича на деревне сидит – хозяином стал! Дивно! В ентот мор и не таки ищо чудеса ся творят! Народишко переменился у нас, из деревень наехало таких обломов, их вовсе не зрели на Москве досель! Но чтобы из последних, можно сказать выбл…ов боярином стать! Небывальщина! Дак вот и дразнят тово, кому и забедно стало! – сказывал, посмеиваясь. Сидельцу выгружали товар, а вокруг Сашки толклась орава охальников, кричали, лыбились, обнимали, тискали, зазывали выпить, шуткуя, поняли, что загордился теперича… Парень, то бледнея, то заливаясь жарким румянцем, почти уже со слезами на глазах наконец озлился, с напряженными скулами силою выдрался из толпы, зло дергая за недоуздок взапревшую в клокастой зимней шерсти лошадь – и когда добрался до соляного амбара, обнаружил, что тряпицу с серебром у него, пока обнимали да поталкивали, увели и соль теперь не на что куплять. Тут бы и зарыдать впору, но соляной торговец, издали с укоризной наблюдавший поносную сцену, строго нахмурясь, вопросил:
– Ты, паря, какого отца-матери? Из Острового, баешь? Ето твой дед Иван Никитин был? Царство ему небесное! Достойный муж! А Сергей Иваныч, с митрополичьего двора, кем тебе приходит, дядей? Не врешь? Грамоте разумеешь маленько? Ну, тогды грамотку сотворим, выдам тебе по ней соль! А серебро опосля завезешь, да впредь не давайся в обман. Видал я, как тя облепили. Голь кабацкая да рыночные шиши. Ты теперь хозяин, дружинник, из детей боярских почитай, дак и держи тово, чести своей не роняй! Ничо, заможешь! Впервой завсегда страх берет! Меня отец-покойник по пятнадцатому году с товаром послал в первый-то раз! Дак каким богам в ту пору не молился! Прощевай! Путь будет – заезжай ищо!
Наука Сашке не прошла даром. Когда, выворачивая тяжело груженный воз, подымали его в гору (он и возчик-дед, облегчая коня, шли пешком), какой-то шиш, нагло усмехаясь, кинулся было впереймы, Сашок поднял кнут и, ненавистно глядя на татя, прошипел с ненавистью:
– Отступи! – И тот, понявши, что парень и верно ударит, отстал, ворча, как отогнанная собака.
Перед тем как устремить в Островов, следовало заехать на свой (теперь уже в свой, дивно!) двор, в Занеглиненье – как там и что? Да и лошадь покормить, да и самим… И уже тут, подъезжая к дому, пришло в голову и задуматься заставило – а ведь Услюмова деревня на князя Юрьевой земле! Коли какая свара, как же быть-то им? Как же дедушка Лутоня? И внук его в дружине Юрия?! Помыслил – ажнин жарко стало! Хошь беги на владычный двор, ищи дядю Сергея Иваныча! И медлить-то нельзя! Пойдет лед – и застрянешь тут с солью. Ох, и натрет ему шею хозяйский хомут! Куды проще было бы калачами торговать! Ето как же теперь! Вся семья поврозь, да и друг с другом ратиться не пришлось бы грешным делом!
Думал. И когда, поев вчерашних холодных щей, выезжали со двора, все думал не переставая. И когда, наконец, измучив до предела лошадь, дотянули до борового леса, до твердого, еще не прогретого солнцем под укрытым шатром дерев наста, и конь ободрился, взоржал, отряхнулся всею кожей, словно собака, и ходу прибавил, так что обоим – ему и возчику – можно стало заскочить в сани и передохнуть – доселе воз, почитай, троймя везли! И тогда опять думал, поворачивая в голове так и эдак и все не находя ответа, как быть ему, всем им, служилым людям, в княжеской нелепой слепой ссоре? К кому пристать, коли придет таковая нужда?
Ибо и на самом низу в лавках на Подоле, в ямщицких слободах за Москвою рекой, в припутных