раз переставлялись эти кусочки, чтобы стать вот так крепко». Но и Шкловский впоследствии подтвердил, что кусочки и отрывки эти были в свое время утеряны, а затем найдены. Если это так, то даже жаль. Гораздо интереснее было бы, если бы Горький придумал этот жанр случайных записей, просто брошенных на стол и наугад перепечатанных секретарем-машинисткой.

Вот секретарь берет наугад листок и печатает: «Его интерес ко мне – этнографический интерес. Я, в его глазах, особь племени, мало знакомого ему, и – только». Какая короткая фраза, но это целая отдельная запись, идущая под номером XV. Сколько в ней обиды!

О, он не забыл, как уезжал из Москвы, так и не встретившись с Львом Толстым (но накормленный Софьей Андреевной кофеем и булочкой), в вагоне для скота. Такие вещи не забываются! И хотя Толстой не был ни в чем виноват (уехал в Сергиев Посад отдохнуть от московского шума к князю Урусову), символика порой сильнее рациональных объяснений.

Да, обида! Несомненно, Горький был сперва обижен Толстым и только позже, почувствовав его собственную «слабину», несколько успокоился и даже сумел нанести своему обожаемому сопернику ответный удар, создав образ Луки. Конечно, когда он писал Луку, он думал о Толстом. Публика этого не поняла, ну так и что? Зато это понял сам Лев. И как огрызнулся!

Рыкнул так, что осталось в веках как самая, быть может, беспощадная характеристика Горького. «Горький – злой человек. Он похож на семинариста, которого насильно постригли в монахи и этим обозлили его на всё. У него душа соглядатая, он пришел откуда-то в чужую ему, Ханаанскую землю, ко всему присматривается, всё замечает и обо всем доносит какому-то своему богу. А бог у него – урод…»

После такой характеристики кто-то мог бы и повеситься. Только не Горький! Этот уже прошел искушение самоубийством, преодолел в себе волю к смерти и готовится к новым искушениям. Слова Толстого, которые Горькому передал Чехов (со смехом, не соглашаясь и даже предполагая, что Толстой ревнует Горького к Леопольду Сулержицкому, с которым у Горького завязались отношения на почве радикальных революционных идей), пожалуй, даже польстили Горькому. Сколько мощи было в этом рыке Льва!

Как великолепно рычит!

И ведь ни Бунин, ни Куприн, ни Леонид Андреев не вызвали в Толстом такого мощного духовного отторжения, как Горький. Ну да, старик брюзжал. Поругивал их как писателей. А порой и очень хвалил, особенно Бунина и Куприна. Но реальными духовными соперниками они не были, да и быть не могли. Только за Горьким стоял какой-то «еще бог», который выглядывал из-за его долговязой фигуры и строил рожи толстовскому «богу в себе».

«Однажды он спросил меня, – продолжает стучать на машинке секретарь, – Вы любите меня, А.М.?» «Он – черт, а я еще младенец, и не трогать бы ему меня». Тоже будто бы случайная запись, когда-то сделанная, а потом потерянная. Однако поверить в то, что до 1919 года, то есть до момента обретения этой записи, Горький не помнил о том, как искушал его великий Лев, просто невозможно. Такие вещи не забываются! Вообразите. Идут рядом (допустим, в Гаспре или в Ясной Поляне по «прешпекту») две фигуры. Горький. Высокий, все еще нескладный, все еще страшно неуверенный в себе, в свалившейся на него неожиданной славе. Постоянно курит. Если верить поздним воспоминаниям Бунина, некрасиво тушит папиросы, пуская в мундштук слюну. Кашляет. И – Толстой. Невысокий, сухой после перенесенной серьезной болезни, но все еще крепкий. И Горький перед ним – как «младенец», хотя кто из них черт, надо еще разобраться.

И вдруг такой вопрос: «Вы любите меня, А.М.?» В самом вопросе как бы нет никакого подвоха. Любите ли вы меня как человека, как писателя? Но Горький страшно смущен. Дело в том, что он не знает ответа на вопрос: любит ли он Толстого? Боготворит – да. Но любит ли?

«У него удивительные руки —некрасивые, узловатые от расширенных вен и все-таки исполненные особой выразительности и творческой силы. Вероятно, такие руки были у Леонардо да Винчи. Такими руками можно делать. Иногда, разговаривая, он шевелит пальцами, постепенно сжимает их в кулак, потом вдруг раскроет его и одновременно произнесет хорошее, полновесное слово. Он похож на бога, не на Саваофа или олимпийца, а на этакого русского бога, который «сидит на кленовом престоле под золотой липой» и хотя не очень величествен, но, может быть, хитрей всех других богов».

А теперь закончим фразу Толстого про «бога-урода», которому о чем-то сообщает Горький. «А бог у него – урод, вроде лешего или водяного деревенских баб». Вот они и обменялись «богами». И как тут не вспомнить бабушку Акулину Ивановну с любовью даже к чертенятам?

Впрочем, в другом месте Горький поправляет собственную версию толстовского «русского бога», хитрого, но не величественного. «Он сидел на каменной скамье под кипарисами, сухонький, маленький, серый и все-таки похожий на Саваофа».

И тотчас из Саваофа превращается в гнома: «В жаркий день он обогнал меня на нижней дороге; он ехал верхом в направлении к Ливадии; под ним была маленькая татарская спокойная лошадка. Серый, лохматый, в легонькой белой войлочной шляпе грибом, он был похож на гнома».

Но, между прочим, этому «гному» уступают дорогу сами Романовы:

«У границы имения великого князя А.М.Романова, стоя тесно друг ко другу, на дороге беседовали трое Романовых: хозяин Ай-Тодора, Георгий и еще один – кажется, Петр Николаевич из Дюльбера, – все бравые, крупные люди. Дорога была загорожена дрожками в одну лошадь, поперек ее стоял верховой конь; Льву Николаевичу нельзя было проехать. Он уставился на Романовых строгим, требующим взглядом. Но они, еще раньше, отвернулись от него. Верховой конь помялся на месте и отошел немного в сторону, пропуская лошадь Толстого.

Проехав минуты две молча, он сказал:

– Узнали, дураки.

И еще через минуту.

– Лошадь поняла, что надо уступить дорогу Толстому».

Именно потому, что Толстой, в глазах Горького, богоподобен, его любовь к Христу вызывает у него сомнение: «О буддизме и Христе он говорит всегда сентиментально; о Христе особенно плохо – ни энтузиазма, ни пафоса нет в словах его и ни единой силы сердечного огня. Думаю, что он считает Христа наивным, достойным сожаления, и хотя – иногда – любуется им, но – едва ли любит. И как будто опасается: приди Христос в русскую деревню – его девки засмеют».

Христа, стало быть, засмеют, а его, «эдакого русского бога, который «сидит на кленовом престоле под золотой липой» и хотя не очень величествен, но, может быть, хитрей всех других богов», девки не засмеют? Потому что «свой», деревенский? Бог-мужичок?

«Иногда он бывает самодоволен и нетерпим, как заволжский сектант-начетчик, и это ужасно в нем, столь звучном колоколе мира сего. Вчера он сказал мне:

– Я больше вас мужик и лучше чувствую по-мужицки.

О, господи! Не надо ему хвастать этим, не надо!»

И дальше – еще жестче: «Может быть, мужик для него просто – дурной запах, он всегда чувствует его и поневоле должен говорить о нем».

Так что же, Толстой – не народный характер? Нет, оказывается, все-таки народный: «Он напоминает тех странников с палочками, которые всю жизнь меряют землю, проходя тысячи верст от монастыря к монастырю, от мощей к мощам, до ужаса бесприютные и чужие всем и всему. Мир – не для них, Бог – тоже. Они молятся ему по привычке, а в тайне душевной ненавидят его: зачем гоняет по земле из конца в конец, зачем? Люди – пеньки, корни, камни по дороге, – о них спотыкаешься и порою от них чувствуешь боль. Можно обойтись и без них, но иногда приятно поразить человека своею непохожестью на него, показать свое несогласие с ним».

Этот хитрый мужичок-странник напоминает другого «мужичка», изображенного Иваном Буниным в одноименном стихотворении:

Ельничком, березничком – где душа захочет — В Киев пробирается божий мужичок. Смотрит, нет ли ягодки? Горбится, бормочет, Съест и ухмыляется: я, мол, дурачок.
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×