слова: «манифест запоздал, его надо было издать после моей первой телеграммы 26 февраля». Цинизм невероятный! По мнению Родзянко, государь по его телеграмме должен был сразу перевернуть весь порядок государственного управления, ибо Родзянко доносил, что в столице анархия, правительство парализовано, транспорт пришел в полное расстройство Родзянко забыл, что государь после его телеграммы выехал в Петроград, желая убедиться сам, в чем дело, но не мог доехать по вине его, Родзянко, подписавшего воззвание к железнодорожникам, что государь вызвал Родзянко в Псков для переговоров, а он, Родзянко, не поехал. «Время упущено, возврата нет», говорит Родзянко. Кто в этом виноват непосредственно? Тот ли, кто по телеграмме своего советника выехал сам в охваченную анархией столицу, где было все его правительство, где была столько раз заявлявшая о своей лояльности Государственная Дума, где войска, не видавшие фронта, были в волнении и куда он для восстановления порядка двинул отряды испытанных в боях войск – или тот, кто – бывший кавалергард, нося звание камергера, будучи председателем Государственной Думы, которому все взбунтовавшиеся верили и подчинялись даже среди «анархии», кто не упустил времени, но упоенный жаждой стать правителем России, Не заметил, что крайние элементы того времени не упустили и уже властвовали над ним, его Временным Комитетом и «назначенным им» правительством.
Родзянко не отвечает на уговоры Рузского, он декламирует о благополучии, которое водворится, если только отречется государь, и пробует громкими фразами задобрить Рузского лично.
Да, для Родзянко «возврата нет». Если бы удалось успокоить бунт, всем стала бы ясна его роль за эти дни и ему было бы не сдобровать. Он должен был спасать себя.
Рузский, однако, не кончает разговора, хотя Родзянко пожелал ему «спокойной ночи». Он опять пытается убедить Родзянко, в необходимости использовать манифест, ибо «конечная цель» – ответственное министерство – достигнута. Он сомневается в идиллической картине снабжения армии, нарисованной Родзянко, и указывает, что всякий насильственный переворот не может пройти бесследно и для армии. Он как бы предугадывает ее развал.
В ответ на это Родзянко указывает, что переворот может быть «добровольным» и все тогда кончится в несколько дней. И следуют удивительные слова того, кто «висит на волоске» и боится сесть в Петропавловскую крепость – «ни кровопролития, ни ненужных жертв не будет. Я этого не допущу».
Рузский все же сомневается, предостерегает и спрашивает, в минуту сомнений, нужно ли выпускать манифест. Ответ Родзянко таков, что Рузский понимает, что Родзянко уже не имеет фактической власти, а плывет на волнах разбушевавшегося моря. Рузский смущен и сухо заявляет, что передаст манифест в Ставку для напечатания и распубликования, ибо получил на это повеление государя.
Таков разговор, который, с соизволения государя, вел генерал Рузский.
Когда события прошли и Н. В. Рузский перечитывал разговор, он сам себя обвинял, что недостаточно твердо говорил с Родзянко и не отдал себе сразу отчета в его сбивчивых противоречивых словах. На него, утомленного и возбужденного долгой и трудной аудиенцией у государя, усталого физически и нравственно, главное впечатление произвело то, что волнение в столице продолжало разгораться. Кроме того, он все еще полагал, что Родзянко, верный присяге, видный член партии октябристов, крупный помещик, отнюдь не революционер; он не понимал, что Родзянко уже три дня стоит во главе революции, а вовсе не во главе людей, желающих восстановить порядок. Враги Рузского говорят, что он должен был прервать разговор, указать Родзянке, что он изменник, и двинуться вооруженной силой подавить бунт. Это, как мы теперь знаем, несомненно бы удалось, ибо гарнизон Петрограда был не способен к сопротивлению, Советы были еще слабы, а прочных войск с фронтов можно было взять достаточно. Все это верно и это признавал впоследствии Рузский, но в тот момент он старался избежать кровопролития – междоусобной, хотя бы и краткой борьбы в тылу, боясь впечатления, на далеко уж не столь прочные в массе фронтовые войска, а что они были непрочны, показали ближайшие дни.
Он вернулся к себе в вагон с надеждой, что опубликование манифеста произведет такое же впечатление на Петроград, как 17 октября 1905 г. Все утихнет, и останется тушить отдельные, чисто революционные вспышки. Если это удалось тогда министрам бюрократизма, то тем более должно было удасться министрам, которым верит вся Россия. Кроме того, Рузский ждал впечатления Ставки о разговоре, чтобы доложить государю с ее поддержкой. Ведь и первый доклад у государя был поддержан авторитетом М. В. Алексеева. Отдав еще несколько срочных распоряжений по фронту, он вернулся в вагон и, падая от усталости, на час заснул, как убитый.
Государь, видимо, тоже не спал всю ночь; его телеграмма (№ 18) носит пометку 5 час. 15 мин. 2 марта. Под утро и он заснул.
Через полтора часа, после окончания разговора Рузского и Родзянко, произошел разговор Данилова с генералом Лукомским (№ 19). Из него видно, что передававшийся в Ставку, одновременно с ведением его, разговор Рузского и Родзянко уже был обсужден и обдуман в Ставке и там принято решение – получить от государя согласие на отречение.
С этим так спешили в Могилеве, что предлагали разбудить государя, «отбросив всякие этикеты». Это было личное мнение и требование генерала Алексеева. Это передавалось официально. Личным мнением генерала Лукомского было, что отречение необходимо и возможно скорее, – только это спасет и фронт и родину и династию.
Генерал Данилов тоже не спал всю ночь, но был спокойнее. Он решает дать хоть час сна главнокомандующему и считает, что этот час значения иметь не может, но он опасается, что задержка может выйти из-за нерешительности государя7и ссылается на ту трудность, с которой государь согласился вчера на манифест об ответственном министерстве. У Данилова еще есть луч надежды, что дело обойдется без отречения, – на него произвели впечатление доводы Рузского, приведенные им в разговоре с Родзянко, при котором он присутствовал. Он знал, что Рузский не хочет отречения, боится его последствий, и полагал, что после доклада государю Рузский не вынесет из кабинета его величества отречения, ибо сам ему не сочувствовал, а государь естественно будет колебаться. Генерал Лукомский наоборот «молил бога», чтобы Рузскому удалось убедить государя отречься.
Как раз в ту минуту, когда Рузский входил в вагон государя с докладом о ночном разговоре с Родзянко, генерал Алексеев в Ставке подписывал свою циркулярную телеграмму главнокомандующим (№ 20). Было 10 час. 15 мин. утра, 2 марта.
Еще до этого доклада судьба государя и России была решена генералом Алексеевым.
Ему предстояло два решения, для исполнения которых «каждая минута могла стать роковой», как он справедливо отмечает в своей циркулярной телеграмме. Либо сделать «дорогую уступку» – пожертвовать государем, которому он присягал, коего он был генерал-адъютантом и ближайшим советником по ведению войны и защите России, либо – не колеблясь вырвать из рук самочинного временного правительства захваченные им железные дороги и подавить бунт толпы и Государственной Думы.
Генерал Алексеев избрал первое решение – без борьбы сдать все самочинным правителям, будто бы для спасения армии и России. Сам изменяя присяге, он думал, что армия не изменит долгу защиты родины.
Генерал Рузский спокойно, «стиснув зубы», как он говорил, но страшно волнуясь в душе, положил перед государем ленту своего разговора. Государь молча, внимательно все прочел. Встал с кресла и отошел к окну вагона. Рузский тоже встал. Наступила минута ужасной тишины. Государь вернулся к столу, указал генералу на стул, приглашая опять сесть, и стал говорить спокойно о возможности отречения. Он опять вспомнил, что его убеждение твердо, что он рожден для несчастия, что он приносит несчастие России; сказал, что он ясно сознавал вчера уже вечером, что никакой манифест не поможет. «Если надо, чтобы я отошел в сторону для блага России, я готов на это», – сказал государь, «но я опасаюсь, что народ этого не поймет: мне не простят старообрядцы, что я изменил своей клятве в день священного коронования; меня обвинят казаки, что я бросил фронт». После этого государь стал задавать вопросы о подробностях разговора с Родзянко, стал обдумывать, как бы в слух, возможное решение. Рузский высказал еще свою надежду, что манифест все успокоит, и просил обождать совета и мнения генерала Алексеева, хотя и не скрыл, что, судя по словам генерала Лукомского, видимо в Ставке склоняются к мнению о необходимости отречения. В это время подали срочно дошедшую телеграмму Алексеева (№ 20). Рузский, бледный, прочел вслух ее содержание. «Что же вы думаете, Николай Владимирович», спросил государь. – Вопрос так важен и так ужасен, что я прошу разрешения вашего величества обдумать эту депешу, раньше чем отвечать.