истины, созданную его авторами (вовсе не только одним Сталиным), и поразительное мастерство превращения вершин мировой философской мысли (о, знаменитая 4-я глава) в большевистский катехизис, простой и понятный каждому, кто Гегеля и Фейербаха и не нюхал.
Кстати, мы-то Гегеля и Фейербаха «понюхали». Более того, я вошел в созданный незабвенным гегелианцем профессором Борисом Степановичем Чернышевым кружок, переводивший на русский язык «Феноменологию духа». Этот великий труд существовал лишь в мало внушавшем доверие переводе 1911 года, совершенном студентками Бестужевских женских высших курсов. Б. С. Чернышев решил доверить дело нам, шести студентам (из которых двое действительно хорошо знали немецкий, а остальные просто были фанатиками, увлеченными миром гегелевских мыслей). Это занятие естественно заставляло обращаться к сегодняшней Германии, ее прискорбному фашистскому бытию. Это было тем проще, если учесть, что в ИФЛИ преподавали многие политэмигранты — в их числе Дьердь Лукач, Арност Кольман. Бывали у нас Вилли Бредель, Фридрих Вольф, Эрих Вайнерт. Кроме того, действовало некое подобие «родственных связей» с московской антифашистской эмиграцией: три наших студента — Вадим Кучин, Жозеф Гречаник, Рубен Арзуманов — окончили знаменитую московскую немецкую школу, что на улице Кропоткина…
Конечно, спорили о судьбе Германии, о том, как скоро немецкий рабочий класс свергнет Гитлера; о том, как быстро в случае нападения Германии на Советский Союз немецкие солдаты — «рабочие и крестьяне в солдатских шинелях» — повернут оружие против своих классовых врагов. Да, именно как быстро, а не вообще — повернут или нет? Спорили об этом даже в июне и июле 1941 года. Я прекрасно помню, как в июле из Германии вернулся Рубик Арзуманов, которого сразу после подписания советско- германского пакта 1939 года послали переводчиком в наше посольство. Он проработал там до войны и вернулся вместе с советской колонией в СССР. Мы собрались у него дома, послушали его рассказы и… снова рассуждали о быстром конце войны и великом пролетарском интернационализме. Увы, это была не только студенческая иллюзия, а самообман, внушенный всей системой образования и мышления. Самое удивительное, что и тогда нам как-то ближе была ставшая врагом Германия, чем совсем чуждые и далекие Англия, Франция и США (тогда в ходу было сокращение САСШ). Они были такими чужими, далекими, что я никак не могу припомнить, как именно мы к ним относились. Даже рассказы уникального в своем роде нашего соученика — студента литературного факультета Олега Трояновского, учившегося в американском колледже, — не помогали преодолеть отчуждение: «У нас, советских, своя особенная гордость…»
Но немецкие пролетарии не поднимались на борьбу с Гитлером. С фронтов приходили все более тяжелые и непонятные нам сообщения. Непонятные потому, что терпела поражения та самая родная и любимая Красная Армия, которой долгие годы отдавал все лучшее советский народ. «Бить врага на его собственной территории», «Ни пяди своей земли не отдадим» — эти формулы обладали для нас святой силой, которую еще не сломали в первые месяцы войны краткие сводки Совинформбюро. В любом случае, когда я 8 августа 1941 года явился в тот же Сокольнический райвоенкомат, но уже как полноценный новобранец и будущий красноармеец 6-го запасного инженерного полка, я никак не мог предполагать, что впереди — многолетняя, тяжелейшая война и трагические поражения под Москвой и Сталинградом. Ее мне пришлось кончать в Берлине, в штабе маршала Жукова.
Если и об этом вспоминать, то в моей жизни День Победы — 9 мая 1945 года — был не праздничным, а рабочим днем. Дело в том, что в штабе 1-го Белорусского фронта, в котором я служил в разведотделе, мы были по-голову заняты работой. Ночью была подписана в Карлсхорсте капитуляция — но это было далеко от командного пункта маршала в берлинском предместье Штраусберг. Мы знали об этом торжественном акте, который был связан с нашей большой «предварительной» работой. Ведь для того, чтобы капитуляция совершилась, надо было точно знать — что именно, какие немецкие соединения и части должны капитулировать. Это было нашей работой, которая ни 8-го, ни 9 мая не завершалась. Выслушав рассказ об акте в Карлсхорсте от побывавших там наших начальников, мы отправились на узел связи, чтобы получать и обрабатывать донесения. Вечером 9-го дали залп из табельного оружия во дворе около домика, где помещался разведотдел, выпили по-походному и отправились снова за работу.
Конечно, мне и моему отцу — военному поэту и писателю — повезло. Мы остались в живых, пройдя войну каждый своим путем. Мне — как военному переводчику и офицеру военной разведки. Я лишь обозначаю свои скромные личные должности, не идущие ни в какое сравнение с куда более тяжелыми военными судьбами многих моих друзей и однополчан. Но по прошествии полувека после окончания Великой войны как-то незаметно становишься не носителем должностей, отмеченных в пожелтевшем военном билете, а частью поколения, пережившего трагедии поражений и радость победы. Той победы, которая одна на всех.
Таково внутреннее оправдание работы, которой я занялся явно «на склоне лет». Это в известной мере и некое «самооправдание», так как добрых три десятка лет назад я написал и опубликовал на многих языках книгу «Особая папка „Барбаросса“, посвященную генезису войны и ее подготовке. Она была написана на уровне знаний тех лет и, разумеется, на уровне принятого в те годы общественного понимания войны. Оно же сейчас изменилось настолько, что в рвении „слить“ отравленные воды сталинских времен мы часто стали выплескивать и самую сущность Великой войны — сущность страшную, кровавую, но славную и неопалимую. Во внутреннем борении подходов, с которыми автор сроднился, и новых неоспоримых фактов и написана эта книга. В ней — если не считать этого краткого личного предисловия — совсем или почти не будет личной судьбы автора. Останется лишь историк, который попытается объяснить свою позицию во втором, не столь кратком предисловии.
Предисловие автора-историка
Читатель всегда прав — даже когда он ошибается. Автор, и только автор, бывает виноват, если он не заставил читателя понять его, поверить ему, принять его аргументацию и мотивы той или иной трактовки. Конечно, всего проще обвинить неведомого и незнакомого Читателя (с большой буквы), который не так глубоко изучил предмет, а автор потратил на изучение сего предмета не месяцы, а, быть может, годы работы. Применительно к историческим исследованиям это означает долгие поиски документов (а в недавних советских условиях выпрашивание доступа к ним!), освоение уже наработанного другими учеными, сопоставление точек зрения, не менее долгое время «пробивания» на журнальные и книжные страницы, в порой враждебный мир издателей, редакторов, цензоров. Господи, потратив силы на преодоление сих препятствий, как не разобидеться, если услышишь негативный отклик! Автор не умеет «добру и злу» внимать равнодушно.
Но приходит время, когда надо подавлять подобную, естественную, на первый взгляд, реакцию. Особенно когда наступает переломный момент в процессе формирования коллективного сознания того общества, в котором живешь. Когда не только по твоей теме, но в общем процессе восприятия исторического прошлого страны бьет час истины и появляются ранее не существовавшие возможности для приближения к той истине, от которой ты по своей или чужой воле был безмерно далек.
Кто будет спорить, что с конца 80-х и начала 90-х годов пробил для нас такой час? Пробил час и для письма, которое пришло к автору (с маленькой буквы) этой книги от Читателя, познакомившегося с моими суждениями об одном из «белых пятен» советской истории, а именно — о роковом и даже зловещем предвоенном периоде, о кануне Второй мировой войны. Москвич Д. Ф. Русаков писал мне:
«Лично у меня при чтении Ваших статей, а также многочисленных и противоречивых суждений на эту тему часто возникало чувство неудовлетворенности и досады на нашу отечественную историческую науку. Что это за наука, если пятьдесят лет спустя приходится создавать депутатскую комиссию для политической и правовой оценки договора 1939 года? А наука, даже в условиях гласности, все еще не решается самостоятельно обсуждать самые острые проблемы довоенной внешней политики нашего государства. У тех же, кто решился, все еще преобладают оправдательные тенденции в оценках этой политики, а негативные стороны умышленно остаются без внимания либо трактуются как второстепенные. Причем в основном события предвоенных лет рассматриваются с позиции „острой идеологической борьбы на международной арене“. Такая позиция противоречит самой сути науки, призванной выяснить истину,