разу и не зазвонил.
Уже за полночь онисимов провожает гостя на нижний этаж к массивной входной двери. Потом, тяжело переступая, держась за полированные перила, возвращается по лестнице в свой кабинет.
30
Ровно через сутки около часу ночи в номере Челышева раздался телефонный звонок. Василий Данилович, уже обрядившийся в пижаму, взял трубку:
— Ну-с…
— Не спите?
Академик с удивлением узнал голос Онисимова.
— Нет.
— Извините, сам знаю, что поздно.
Пауза. Челышев молча ожидает дальнейших слов Александра Леонтьевича:
— Василий Данилович, вы сможете сейчас ко мне приехать?
— Что-нибудь стряслось?
— Да… Факт совершился.
— Хм… Хорошо, выезжаю к вам.
— Посылаю за вами, Василий Данилович, машину. Она будет ждать вас у подъезда.
Быстро одеваясь, Челышев пытается угадать, что означает это необычайное ночное приглашение, эти слова: «факт совершился». Что же стряслось?
Онисимов встретил старика на широкой, слабо освещенной лестнице. Челышев пытливо взглянул на него. Нет, по внешнему виду ничего не распознаешь. Исхудалую короткую шею облегает, как обычно, безупречно белый, жестковатый воротничок. Темный галстук повязан с неизменной аккуратностью. Точеное лицо, послушное сдерживающим центрам, привыкшее к маске бесстрастия, и сейчас не выдает переживаний. Пожалуй, лишь заученно любезная улыбка, машинально проступившая, неуместная в эту минуту, своеобразно свидетельствует о смятении. Маленькие глазки Челышева замечают и еще один признак волнения: левой рукой Онисимов сжимает правую, чтобы, как догадывается академик, утихомирить разыгравшуюся дрожь.
Александр Леонтьевич ведет гостя в кабинет. Плотно затворяет дверь. Приглашает сесть. Идет к несгораемому шкафу, отмыкает его двумя поворотами ключа, из темнеющего раскрытого зева достает папку, трясущуюся в его руке. Челышев ждет. Что же, что же приключилось? Из папки Онисимов достает лист.
— Только что получена шифровка из Москвы. Можете прочесть. Факт совершился. Министерства ликвидированы.
Челышев берет листок, читает сообщение о ликвидации ряда министерств — все они перечислены, — ведавших промышленностью. Отныне их заменят организованные на местах Советы народного хозяйства. И что с того? Чего тут потрясающего? Он вспоминает, как в 1923 году, получив постановление о консервации завода, где был главным инженером, теплившегося и во времена гражданской войны, разорения, приплелся домой, ударил в неистовстве, в ярости ногой по стулу, прокричал. «Завод закрыт!» Неужели и Онисимов сейчас ощущает такую же боль?
— Ну, ликвидировано, — говорит Челышев. — Чего же особенного?
— Боюсь, что расшатается технологическая дисциплина. И растеряем кадры.
— Каких-то потерь, наверное, не избежим, — соглашается Челышев — На то и встряска.
Он смотрит на сверкающий лаком портрет Сталина, нависший над письменным столом. И продолжает.
— Уходит его эпоха. Мы с вами помним ее зарождение. Сами были не последними ее работниками. Потрудились, себя, кажись, не посрамили. Теперь на смену ей идет другая.
Лохматые сивые брови сейчас не прячут маленьких умных глаз.
Онисимов гасит, давит в пепельнице недокуренную сигарету. И опять тянется к красной коробке. Но, так и не коснувшись ее, поворачивает голову к портрету. И вдруг, будто что-то отверзается в Онисимове:
— Не могу так рассуждать! Для вас он ушедшая эпоха. А для меня… Он меня спас. Буквально спас.
«Хм, спас Сталин, от кого же? — иронически думает Челышев. — Не от Сталина ли?»
— Э, разве суть в том, что спас? — с неожиданной страстностью продолжает Онисимов.
Нервным, быстрым движением подавшись к распахнутому сейфу, он извлекает оттуда еще одну папку, переплетенную в коричневую, потускневшую от времени искусственную кожу. Откидывает верхнюю крышку. На свет появляется страничка блокнота — береженная долгие годы, взятая в чужую страну. Онисимов передает ее вместе с папкой академику. Ясна каждая буковка, выписанная каллиграфическим почерком Александра Леонтьевича. Наискось размашисто брошены строки, принадлежащие иной руке. Подпись, словно бы свидетельствующая о прямолинейности, грубоватости солдата, лишена росчерков: «И.Сталин». Челышев легко разбирает: «Тов. Онисимов. Числил Вас и числю среди своих друзей. Верил Вам и верю…»
— Это мой талисман, — не пытаясь прикрыться шутливой интонацией, выговаривает Александр Леонтьевич.
Гость мысленно дивится. Э, черт побери, как дорожит Онисимов этой бумагой. Не решился с ней расстаться, захватил с собой сюда. Похоже, он и поныне живет прошлым. И, быть может, настолько сросся нервами, сосудами, костями с прежним временем, за которым, наверное, так и останется навек название сталинского, что уже не в силах примениться к новому, перенести смену порядков.
Василий Данилович, однако, не задает вопросов, — он, несмотря на давнее и, что ни говори, довольно близкое знакомство с бывшим министром, бывшим главой Комитета, все же испытывает вопреки своему прямому праву некое стеснение беспартийного, которому не положено ведать партийные тайны.
Но Онисимова уже прорвало. Скрытая преграда, многими годами, десятилетиями замыкавшая его внутренний мир, вдруг словно распалась. И хлынула исповедь. Беспартийному Челышеву он поверяет то, о чем не рассказывал ни одному другу (впрочем, в его жизни давно нет места дружбе), товарищу по партии. Даже и с женой он оставался скрытным, не умел и ей отворить душу.
А тут скрепы порвались. Берия! Вот чья рука, поросшая рыжеватыми волосками, была всегда, где бы Онисимов ни обретался, занесена над ним. Оба они, Берия и Онисимов, были членами ЦК, разговаривали на «ты», Онисимов, случалось, встречал неясную его улыбку и не сомневался: за нею скрыта ненависть.
Еще и еще хлещут признания. Рвутся слова о непонятных, страшных арестах тридцать седьмого и тридцать восьмого годов. Василий Данилович безмолвствует, уставившись в пол. Непроизвольное пошевеливание крыльев хрящеватого носа свидетельствует, как захвачен, взволнован старик откровенностью Онисимова.
По-прежнему давая себе волю, входя в разные подробности — Онисимов сам удивлен, что они воскресают в памяти, — он продолжает излияния. Слежка за его машиной. Мучительные думы, ожидание ареста. И решение: написать Сталину. Копию этого письма Онисимов тоже взял с собой, покидая Москву. Из сейфа он достает несколько страниц машинописи:
— Прочтите, Василий Данилович.
Гость углубляется в бумагу. Да, сильно написано. С достоинством. «Беру на себя полную ответственность за всю служебную деятельность моих подчиненных…» «Никакие вредительские акты не имели места в аппарате, которым, выполняя поручения Центрального Комитета партии, я руководил…» И затем просьба о расследовании.
— Даже и теперь я не мог бы, — убежденно говорит Онисимов, — ничего сюда прибавить. Не мог бы изменить ни одного слова.