Второй мировой войне и размышлять о нем, почему бы и нет? А вдруг она и сама возьмет да и напишет книгу о нацистах и индустрии развлечений. Смерть и коллективная фантазия.
У меня же зародилось подозрение, что в Сореллиной толщине тоже отчасти материализовалась фантазия. В плане биологическом валы и загогули ее телес производили сильнейшее впечатление. По сути же своей она была женщина положительная, всецело преданная мужу и сыну. Никто не отрицал таланта Фонштейна; однако мозговым центром деловых операций была Сорелла. Впрочем, Фонштейн и без моих советов догадался американизироваться. Из четы с приличным достатком они объединенными усилиями превратились в настоящих богачей. Приобрели дом к востоку от Принстона[45], ближе к Атлантическому океану, пеклись об образовании сына, а летом, когда он уезжал в лагерь, путешествовали. Сорелла, некогда преподавательница французского, любила ездить в Европу. Более того, ей пофартило найти себе мужа родом из Европы.
В конце пятидесятых годов они поехали в Израиль, и волею судеб дела привели в Израиль и меня. Израильтяне — а у них по части культуры чего только не было — пригласили меня открыть у них институт памяти.
И тут-то в вестибюле «Царя Давида» я и столкнулся с Фонштейнами.
— Сто лет тебя не видел, — сказал Фонштейн.
И правда, я переехал в Филадельфию и женился на девице из Мэйн-Лайна[46]. Мы поселились в роскошном особняке с садом постройки аж 1817 года за оградой и лестницей, его фотография была даже помещена в журнале «Американское наследство». Мои отец умер; его вдова переехала жить к племяннице. Я почти не виделся со старухой, и мне пришлось справиться о ней у Фонштейнов. За последние десять лет я практически не поддерживал связи с Фонштейнами, если не считать одного разговора по телефону об их одаренном отпрыске.
В этом году они отправили его на лето в лагерь для научных вундеркиндов.
Сорелла в особенности обрадовалась нашей встрече. Она не встала — похоже, при такой толщине вставать ей было трудно, — но чувствовалось: она неподдельно счастлива, что случай свел нас в Иерусалиме. У меня же при виде этой пары промелькнула мысль: перемещенному лицу как нельзя более кстати увесистый балласт в виде жены. Более того, он, по-моему, ее любил. Моя собственная жена скорее походила на Твигги[47]. Попасть в точку, как известно, практически невозможно. Сорелла, назвав меня «cousin», сказала по-французски, что, как была, так и осталась «femme bien en chair»[48]. Я прикидывал, как Фонштейн исхитряется не заблудиться в этих складках. Впрочем, мне-то что за дело. Они, видимо, были вполне счастливы.
Фонштейны взяли напрокат машину. У Гарри были родственники в Хайфе, и они собирались поездить по северу.
— Согласитесь, страна просто невероятная! — сказала Сорелла, понижая голос до театрального шепота. (Из чего, спрашивается, тут делать тайну?) Евреи — монтеры и каменщики, евреи — полицейские, механики и капитаны. Фонштейн был вынослив в ходьбе. В Европе он прошел без малого две тысячи километров в своем ортопедическом ботинке. Сорелла же, при ее комплекции, была не создана для пеших прогулок.
— Меня бы лучше всего переносить в паланкине, — сказала она, — но израильтянам это не по плечу, где им. — Она пригласила меня выпить с ней чаю, пока Фонштейн навещал людей из своего родного города, соседей по Лембергу.
Перед чаем я поднялся к себе в номер почитать «Геральд трибюн» — в заграничной жизни есть свои радости, и эта, несомненно, одна из них, но за газету я взялся, чтобы поразмышлять о Фонштейнах (вечная моя привычка делать два дела зараз — так, например, использовать музыку как фон для раздумий). Фонштейны были не из породы тех дальних родственников, о которых все знаешь наперед и которых после встречи тут же выкидываешь из головы, потому что различаешь их лишь по одежде, акценту, маркам машин и принадлежности к той или иной синагоге или политической партии. Фонштейн, невзирая на его ботинок с Джермин-стрит и итальянский костюм, оставался человеком, который похоронил мать в Венеции и ждал в камере, когда его освободит Чиано. И хотя он не выдавал своих чувств и держался с пошибом людей более «высокого круга» — иначе обозначить этого не могу, — а вовсе не так, как принято в еврейских общинах Нью-Джерси, я думаю, он неотступно размышлял о своих европейских корнях и американском перевоплощении: части первой и части второй. От меня почти никогда не ускользают признаки, свидетельствующие о цепкой памяти моих знакомых. Но тем не менее я всегда задаюсь вопросом, на что употребляют они свои воспоминания. Зубрежка, машинальное накопление фактов, необычная способность к их запоминанию меня мало интересуют. Таким даром зачастую наделены и идиоты. Ностальгия и неотъемлемые от нее сантименты не слишком меня занимают. А в большинстве случаев вызывают у меня неприязнь. Для Фонштейна прошлое не было мертвым грузом. И это сообщало живой, энергичный вид его спокойному лицу. Но не станешь же заводить разговор на такую тему — это все равно как спросить, доволен ли он своим ладно стачанным ботинком на высоченном каблуке.
Потом, нельзя сбрасывать со счетов и Сореллу. Женщина неординарная, она откинула все признаки ординарности. Сореллина толщина, если предположить, что тут имел место сознательный выбор, тоже указывала на неординарность. Захоти Сорелла, она вполне могла бы похудеть: у нее достало бы силы воли. Но она решила: раз я толстая, буду еще толще — так, наверное, Гудини [49] требовал завязать его еще туже, запереть в сундук с еще большим количеством запоров, бросить в пучины еще более глубокие. Она, как нынче говорят, «не укладывалась в рамки», ее кривая вырвалась за пределы таблицы и пошла гулять по стене. В процессе раздумий в номере «Царя Давида» я сделал вывод, что Сорелле пришлось долго ждать, пока гаванский дядюшка не подыскал ей мужа, — она шла по разряду невест с изъянцем, бракованных. Замужество сообщило ей революционный толчок. Теперь никому не различить ни следа былых унижений, какими бы они ни были, ни горького осадка. Как поступаешь с тем, о чем хочешь забыть, — решительно зачеркиваешь. Ты была сырой толстухой. Бледной, нескладной от излишней полноты. Никто, даже самый последний охламон и тот не польстился на тебя. Что делать с этим мучительным, бесславным прошлым? Не утаивать его, не преобразовывать, а стереть и на освободившемся месте возвести новую структуру, куда более впечатляющую. И возвести ее, не стесняя себя никакими ограничениями, не потому, что тебе надо что-то скрыть, а потому, что тебе это по силам. Новая структура, к такому выводу я пришел, была взята не из головы. Та Сорелла, что предстала нынче моим глазам, не соорудила себя, а выявила свою сущность.
Я отложил «Геральд трибюн» и спустился вниз на лифте. Сорелла восседала на террасе «Царя Давида». На ней было светло-бежевое платье. Его корсаж украшал большой, отделанный фестонами квадрат. В нем было что-то военное и одновременно таинственное. На память почему-то пришли мальтийские рыцари, хотя какая связь между ними и еврейской дамой из Нью-Джерси? Впрочем, стена, которой оградили Старый город в средние века, была совсем рядом — через долину. В 1959 году израильтян еще не допускали в Старый город; там в ту пору было еще небезопасно. Впрочем, я тогда не думал ни о евреях, ни о жителях Иордании. Я пил весьма утонченно сервированный чай с толстенной дамой, при этом определенно и победоносно изящной. От высоко взбитой прически не осталось и следа. Светлые волосы ее были коротко подстрижены, маленькие ножки обуты в турецкие шлепанцы с загнутыми носами и бесхитростно скрещены под столиком-подносом чеканной меди. Долина Енномова, некогда орошавшая всю Оттоманскую империю, зеленела и цвела. Не могу не сказать, что тут я ощутил, мне буквально передалось, как бьется Сореллино сердце: шутка ли, снабжать кровью такую махину. Дерзкая задача, помасштабнее турецких оросительных сооружений. Я чувствовал, как мое сердце в восторге бьется в унисон с ее сердцем, — подумать только, справляться с работой такого размаха!
Сорелла остудила мои восторги.
— Далековато от Лейквуда.
— Вот что значит нынче путешествовать, — сказал я. — Мы что-то сделали с пространством. Как-то его изменили, переворошили.
— А вы приехали сюда открыть отделение вашего института — он и впрямь им очень нужен?
— Так тут считают, — сказал я. — Они задались целью создать своего рода Ноев ковчег. Боятся что-то упустить, хоть в чем-то отстать от передовых стран. Им непременно нужно быть на уровне мировых достижений, быть завершенным микрокосмом.
— Вы не станете возражать, если я по-дружески устрою вам короткий экзамен?