И, сочувственно оглядев нас, сестра исчезает, а мы остаёмся и ждём… ждём долго… На измученном лице Евгении Викторовны всё глубже обозначаются какие-то старческие морщинки; ребята переводят с неё на меня беспокойные, недоумевающие глаза, а я чувствую, что во мне растёт неотвязная, пугающая тревога. В самом деле, мальчик такой хрупкий, а операция, должно быть, серьёзна. И почему так долго?..
В пятом часу в вестибюль спустился дежурный врач и, отыскав взглядом Кирсанову, поспешно подошёл к нам.
– Только что закончили операцию. Всё хорошо, всё благополучно, – быстро сказал он, понимая, с каким нетерпением и тревогой все ждут этих слов.
Евгения Викторовна побледнела ещё больше, а ребята обрадованно зашумели.
– Где вы находитесь? Прекратите сейчас же, а лучше всего идите на улицу! – резко сказал врач.
И ребята, не дожидаясь повторного приглашения, высыпали во двор.
Евгения Викторовна ни за что не хотела уходить из больницы; мы почти насильно отвели её домой, доказывая, что по телефону она в любую минуту сумеет связаться с больницей и узнать не меньше, чем сидя здесь, в вестибюле.
– Да где уж, – рассказывал на другое утро Саша. – Разве она усидит дома! Она сразу вернулась в больницу и до поздней ночи там сидела.
– А ты откуда знаешь?
– Я сам с ней сидел, – мимоходом пояснил Саша и гордо продолжал: – А молодец Кирсанов! Врач говорит: шёл на операцию и хоть бы глазом моргнул! Ни капельки не боялся! Температура нормальная, – продолжал он. – Уроков пока носить не надо, он будет лежать и не сможет заниматься.
Но ребята продолжали ходить в больницу и без уроков: носили записки, справлялись о температуре, о самочувствии. Воробейко ухитрялся забегать в больницу рано утром, ещё до уроков, и перед звонком сообщал последние новости.
Через десять дней Диму выписали. На следующий день к нам пришла Евгения Викторовна – постаревшая, осунувшаяся, но счастливая и сияющая.
– Мы так счастливы, что всё прошло благополучно и Дима наконец дома! – сказала она. – Марина Николаевна, дорогая, может быть заглянете к нам? И, может, кто-нибудь из детей зайдёт? Дима так хочет всех видеть!
Вечером мы отправились к Диме: братья Воробейко, Горюнов и я.
Он лежал высоко на подушках, очень бледный, почти прозрачный. Глаза стали ещё больше и смотрели на нас внимательно и вопросительно. Мы сели у его кровати.
– Я очень рад, что вы пришли, – сказал Дима.
– И мы рады, – спокойно ответил Саша. – Вот тебе письма, держи: это от Гая, это от Рябинина, а вот книжка – это от Бориса: «Дорогие мои мальчишки». Интересная. К тебе все хотели пойти, но я сказал: «Мы квартиру разнесём, если сразу все явимся».
– Я, наверно, отстал. – В тихом голосе Димы звучала тревога. – Что вы теперь проходите? Я ведь уже десять дней совсем не занимаюсь!
– Ну, сейчас повторение, а потом зимние каникулы, – сказала я. – Как раз десять дней, которые ты не – занимался, так что сможешь наверстать.
Саша ни минуты не молчал – и не потому, думается мне, что боялся, как бы в молчании не родилось чувство неловкости, нет, по другой причине. Он, видимо, рассудил так: пришёл в гости – надо, чтобы всем было весело.
Он рассказывал подряд все школьные новости:
– Видел бы ты, какую полку смастерил Ильинский! Смеху было! Лёва говорит: «Боюсь, на ней книги стоять не будут». А Ильинский ему: «А мы её косо повесим, может тогда устоят?» А Левин такую марку раздобыл – Морозов прямо позеленел от зависти. Всё говорит: «Поменяемся, поменяемся», а Борис ни в какую. «Мне, говорит, она самому нужна, зачем я стану меняться?» И верно, чего ему меняться, если марка редкая? Ох, до чего Морозов прижимистый! Я бы на месте Бориса дал ему марку – век бы помнил. А Селиванов хотел тебе в подарок голубя послать, насилу отговорили. Ну что бы ты делал с голубем? Тебе лежать надо, а не голубей гонять…
Дима отвечал тихо, с видимым усилием. Я старалась сократить визит, но он несколько раз удерживал:
– Нет, не уходите… посидите ещё немножко!
Наконец я решительно поднялась и выразительно посмотрела на ребят. Они тоже встали.
– Приходите ещё, – попросил Дима. – Привет всем передайте… Марина Николаевна, может быть вы возьмёте мои тетради, в которых я в больнице делал уроки? Они ведь не проверены…
Я взяла тетрадки, и мы распрощались.
МЫ ПОВТОРЯЛИ ГЛАГОЛЫ
Дома я посмотрела эти тетради, по русскому языку и арифметике, и ещё раз удивилась: всё было выполнено с большой старательностью – и упражнения по грамматике, и задачи, и примеры.
В тетради по своему предмету я с истинным удовольствием поставила «пять», а другую передала Лидии Игнатьевне, которая преподавала в моём классе арифметику.
– Молодец какой! – сказала она, раскрыв тетрадку. Затем стала просматривать её сначала бегло, потом всё медленнее и внимательнее и, покачав головой, убеждённо повторила: – Просто молодчина! Простите, когда же это у него была операция? Шестого? Взгляните, эти задачи он решал накануне… Нет, знаете, что-то есть в этом мальчугане, помимо того, что он очень способный…
И я согласилась с ней.
Выздоровление Димы совпало с горячими днями: кончалась вторая четверть, то и дело проводились контрольные работы, и, кроме того, мы готовились к каникулам, к Новому году, к ёлке. У всех чудесное, радостное настроение. Бывают такие удачные дни, когда все неприятности и огорчения позади, а новых, кажется, вовсе никогда и не будет…
Попрежнему каждые три-четыре дня кто-нибудь навещал Диму, и однажды Борис сказал мне:
– А он ничего, Кирсанов, совсем даже не задаётся Просто у него характер такой, да? Странный характер – верно, Марина Николаевна?
Меня порадовало, что даже Борис, больше всех не любивший Диму, в конце концов понял: характер у всякого свой, у иного понятный и лёгкий, а у другого – потруднее, и нельзя по первым, внешним проявлениям судить о человеке.
Накануне Нового года я опять навестила Диму. Он уже мог ходить по комнате и снова сидел за уроками («Даже слишком много сидит, по-моему, – пожаловалась мне ещё в передней Евгения Викторовна. – Никак не оторвёшь. А я, знаете, беспокоюсь, не повредит ли ему – ведь столько часов за тетрадками!») Он поднялся мне навстречу, и я подумала, что в его взгляде, в выражении лица уже нет прежней замкнутости и вежливой отчуждённости. Весь его облик стал мягче, добрее, словно что-то растаяло в нём, хрустнул какой-то ледок.