— Говорит, что всерьез.
— Может быть, он тебя любит?
— Он? Бог его знает. Но я ни за что не стану просить его прийти. Это означает воспользоваться папиной болезнью.
— Но ты хочешь вернуть его?
— Хочу ли? Возможно. Я не уверена.
Был ли у нее кто-то новый на примете? Человеческие привязанности стали так легковесны; возможно, у нее наготове есть длинный список претендентов, которых она имеет в виду: одного она встретила в парке, когда прогуливала собаку, с другим поболтала в Музее современного искусства; один с пейсами, другой с большими чувственными глазами, третий с больным ребенком, четвертый с женой, страдающей рассеянным склерозом. На свете вполне достаточно людей, чтобы осуществить немыслимое множество вожделений и капризов. Все они всплывали из обрывков прошлых рассказов Анджелы. Он слушал и запоминал все: и тусклые факты, и художественные штрихи. Он не хотел слушать, но она желала рассказывать. Он не хотел ничего помнить, но не в состоянии был забыть. Анджела действительно красавица. Пожалуй, крупновата, но все же красавица, здоровая, молодая. У здоровых молодых женщин есть свои потребности. Эти ее ноги — ее ляжки, открытые взгляду почти доверху, до края зеленой набедренной повязки, — о да, она красавица! Хоррикер должен был страдать от сознания, что потерял ее. Сэммлер все еще думал об этом. Усталый, ошеломленный, отчаявшийся, он все еще думал. Не терял связи. Связи с реальной жизнью.
— Ведь Уортон не младенец. Он знал, на что шел, там, в Мексике, — сказала Анджела.
— Господи, я ничего не понимаю в этом. Вероятно, он читал эти книжки, которые ты давала мне, — Баттеля и других теоретиков: грех, боль и секс; похоть, преступление и желание; убийство и чувственное наслаждение. Меня это не слишком заинтересовало.
— Я знаю, эти вещи не в вашем вкусе. Но Уортон получил свое удовольствие с этой шлюшкой. Она ему понравилась. Больше, чем мне понравился тот мужик. Я бы никогда не стала с ним встречаться. А потом в самолете на Уортона ни с того ни с сего нашла ревность. И никак не может успокоиться.
— Я только думаю, что для спокойствия Элии было бы хорошо, если бы Хоррикер пришел сюда.
— Меня бесит, что Уортон разболтал все Видику, а Видик — папе.
— Мне трудно поверить, что мистер Видик обсуждает с Элией подобные вещи. Он во многих отношениях вполне приличный человек. Конечно, я не очень хорошо его знаю. Но он производит впечатление солидного адвоката. Никакой он не разбойник. У него такое большое мягкое лицо.
— Этот жирный сукин сын? Пусть он только мне попадется! Я все волосы ему выдеру!
— Не внушай себе, что против тебя кто-то строит козни. Ты можешь ошибаться. Элия — человек очень умный и понимает намеки с полуслова.
— А если не Видик — то кто же? Уоллес? Эмиль? Да все равно, кто бы ни намекнул, началось-то все с Уортона. Что он, не мог держать язык за зубами? Конечно, если он захочет навестить папу, я возражать не буду. Просто меня все это бесит и оскорбляет.
— У тебя и впрямь такой вид, будто тебя лихорадит. И я не хочу волновать тебя еще больше. Но уж раз твой отец так огорчен мексиканской историей, следовало ли тебе являться сюда в таком наряде?
— Вы имеете в виду мою юбку?
— Она слишком короткая. Может быть, я ничего не понимаю, но мне кажется, что неразумно приходить сюда в таком игривом наряде.
— Ну вот, теперь им не нравятся мои наряды! Вы говорите от его имени или от своего?
Сквозь стекло сочилось солнце — желтое, липкое. Это было невыносимо.
— Конечно, я знаю, что мои взгляды устарели — они принадлежат к больной эпохе, которая принесла такой вред нашей цивилизации. Ведь я прочел все твои книги. Мы с тобой уже обсуждали это. Но неужели ты не понимаешь, что твой отец расстроится и огорчится при виде этой соблазнительной кукольной юбочки?
— Это вы всерьез? О моей юбке? Я о ней и не думала! Я накинула что попало и выбежала из дому. Как странно, что вы обратили на это внимание! Сейчас все носят такие юбки Но мне не слишком нравится форма, в которой вы высказываете свое отношение.
— Без сомнения, мне следовало выразиться иначе. Я вовсе не хочу раздражать тебя. Но нам обоим есть о чем подумать.
— Вы правы. Мне и без этого тяжело. Я просто в отчаянии.
— Я не сомневаюсь в этом.
— Дядя, я просто не нахожу себе места.
— Так и должно быть. А как же иначе?
— О чем вы? Вы говорите так, будто что-то еще имеете в виду?
— Ты права. Я тоже не могу найти себе места из-за твоего отца. Он всегда был моим другом. У меня тоже болит за него сердце.
— Не стоит нам говорить обиняками, дядя.
— Не стоит. Он умирает.
— Вот это называется — высказаться! — Она всегда любила разговор без обиняков, может быть, это было чересчур прямолинейно?
— Это так же страшно сказать, как и услышать.
— Я уверена, вы любите папу, — сказала она.
— Люблю.
— Не только из практических соображений, ведь правда?
— Конечно, он помогает нам с Шулой. Я никогда не пытался скрывать свою благодарность. Я думаю, это ни для кого не секрет, — сказал Сэммлер. Он так иссох и состарился, что никто не смог бы заметить, когда у него начинается сердцебиение. Даже очень сильное. — Если б я был практичен, если б я был только практичен, я бы старался не спорить с тобой. Но я думаю, что на свете существуют не одни только практические соображения.
— Ладно, я надеюсь, мы не станем ссориться.
— Ну разумеется, — сказал Сэммлер.
Она была сердита на Уоллеса, на Косби, на Хоррикера. Ему не стоило увеличивать этот список. Он не стремился к победе над Анджелой. Он только хотел убедить ее кое в чем, да и то не был уверен, что это выполнимо. Не воевать же со страдающими женщинами. Он начал:
— Анджела, я сегодня очень расстроен. Поврежденные нервы, которых не замечаешь годами, вдруг напоминают о себе взрывом. Сейчас они меня жгут очень больно. Сейчас я бы хотел сказать тебе кое-что о твоем отце, пока мы его ждем. Внешне может показаться, что у нас с Элией было немного общего. Он очень сентиментален. Он настаивал, даже слишком настаивал, на бережном отношении к некоторым старомодным чувствам. Он — представитель старой системы. Я сам всегда относился к этому скептически. Можно задать вопрос: а что собой представляет современная система? Но мы не будем в это вдаваться. Мне всегда не слишком нравились люди, которые открыто проявляли свои чувства. Английская манера всегда была моей слабостью. Холодность? Я и по сей день ценю определенную сдержанность. Мне не нравится манера Элии обхаживать людей, его стремление завоевывать сердца, покорять души, привлекать внимание, вступать в личные отношения со всеми, даже с официантками, лаборантками и маникюршами. Ему всегда было слишком легко сказать: «Я вас люблю!» Он обычно говорил это твоей матери при посторонних, вгоняя ее в краску. Я не намерен обсуждать ее с тобой. У нее были свои достоинства. Но если я был английским снобом, то она была немецкой еврейкой, культивировавшей стиль «белых англосаксонских протестантов». Теперь уже, кстати, вышедший из моды. Я понял это сразу. Она поставила перед собой задачу рафинировать твоего отца, восточноевропейского еврея. Предполагалось, что он человек экспансивный и сердечный. Ведь так оно и было? Ему было предписано быть экспансивным. Да, нелегко ему пришлось с твоей матерью. Мне кажется, легче было бы любить геометрическую теорему, чем твою бедную мать. Прости, ради Бога, что выражаюсь так резко.
— В любом случае сидеть здесь и ждать — все равно, что висеть на канате над пропастью, — сказала она.
— Это верно. Значит, можно продолжать наш разговор. Мне бы не хотелось добавлять к твоим