но там стало так неуютно: двери широко открыты, чужие люди входят и выходят, все тайны описаны в книгах, символы расшифрованы, описаны ритуалы и имена опубликованы. Братья в палате (теперь – Генеральная Ассамблея) уже имеют не сотни мест, а всего десятка два. Кое-кто из новоприезжих просится в масоны, но как они оказались здесь, в Париже? Кто знает, что они делали до этого, и где? Некоторых берут в Ученики, но проходит и три, и четыре года, а они все еще не могут пройти в Подмастерья, и в ложах нет Мастеров, и значит, никакого Ареопага создать невозможно. Этого никакой Устав не предвидел: некого послать в Совет, в Консисторию, на Конгресс… Но где этот Совет? И будет ли Конгресс? У кого есть время разучивать ритуальные диалога и делать доклады? И что осталось от свободы, братства и равенства?
Брат Газданов, вышедший недавно в Тайные (3°) Мастера, пишет Маклакову, что никто вокруг него не знает, о чем писать, чтобы получить следующую степень. Им кажется, что церемонии, диалоги и ритуалы хорошо бы было сократить, они только отнимают время. Среди них есть уже «третье поколение» эмигрантов, и братья «второго» кажутся новоприбывшим стариками. Общего разговора не получается: одни окончили французский лицей, едва говорят по-русски, другие – «перемещенные лица» и ничего не окончили. И что делать, если между ними попадутся «власовцы», носившие немецкую форму? Куда их девать?
Неравенство теперь сказалось во всей своей силе. Оно было всегда: когда армяне отказывались идти в одну ложу с торговцами ковров, будучи банкирами, а евреи – адвокаты и члены Гос. Думы не хотели знать, что делается в ложе скорняков и портных, все еще повторялась лицемерная формула 1789 года. Но теперь и формула развалилась, и это – тайна, которую надо спрятать, которую нельзя открывать профану. Трудно поверить, чтобы оба, и Маклаков, и Алданов, не понимали этого положения вещей. Маленькая группа в уютной квартире Пети или в пустынном, тихом кафе на тихом перекрестке, где «гарсон» знал каждого клиента и подавал ему не дожидаясь его заказа, где Керенского звали «Monsieur le President», а Маклакова – «Monsieur l'Ambassadeur», становились каким-то чудесным преддверием небытия для кучки людей с их игрой во что-то, чего в реальности уже не существовало. Алданов формулирует очень точно, почему необходимо продолжать эти встречи, не дать кружку распасться: «надо оставить след», «поговорить», «обменяться мнениями», и может быть, попозже «опубликовать в брошюрке, просто так, для памяти»… Через два-три года ни его самого, ни половины его «друзей» не было в живых.
Но он очень хотел, чтобы кто-то «вел запись», «чтобы не пропало для будущего», чтобы собирались люди «надежные и не болтливые». Может быть, уговорить кого-нибудь из «близких» (например – Вольского, который так слаб, что почти уж и в Париж не ездит). Алданову приходит в голову соединить оба Послушания[140], он спрашивает Маклакова, нельзя ли как- нибудь их объединить, он продолжает называть их «обидианс». Кое-кто, видимо, тоже подумывает об этом. Ермолов – не масон, как сообщает Алданов Маклакову на всякий случай (его как раз в это время возводят в Мастера Великого Востока), проявляет большой интерес[141]. О нем мало что известно, он скоро неожиданно умирает. Но оба корреспондента не уверены, что на ул. Кадэ им будет оставлено помещение, там – не до них, у французов свои заботы. Может быть, Маклаков может что- нибудь устроить с французами. И дальше: «Они ведь все у Вас бывают».
Вместе с этим замечаются два явления: собрания интимные делаются все интимнее: «У Тера мы были вчетвером», и они делаются все менее и менее живыми: «В пятницу у Альперина ничего особенно интересного не было. Это была первая встреча людей, которые так часто встречались, что едва ли могут сказать друг другу нечто новое и неожиданное». На некоторых собраниях бывал и Вольский. 14 марта 1954 г. Алданов сообщает Маклакову: «Были обычные: Титов, Вольский, Михельсон, Берлин, Вельмин, Рубинштейн. Не было Кантора и Татаринова».
Алданов теперь поселился в Ницце и обсуждает с Маклаковым статью «нового эмигранта» Бориса Ширяева, в черносотенном «Знамени России», № 109. Статья о масонстве и фельетонах Аронсона, и «о нас обоих», пишет Алданов, но у Маклакова теперь новая забота: он решил писать автобиографию и не знает, как ее писать: о детстве и семье – просто, но потом? «Как можно писать о себе? – спрашивает он. — Выходит так интимно! Не могу… Слишком трудно…»
На это жалуется и Кускова в письмах, и другие – о себе писать они не умеют. Поздневикторианское воспитание запретило говорить о себе самом и не научило, как подойти к собственной молодости. Вспомним, как Бердяев в «Самопознании» перешел от детства к «идеям», интересовавшим его, как мучился Добужинский, как сказать о том, что всегда должно оставаться тайной. И А.Н. Бенуа просто перешагнул через молодость, прямиком к Дягилеву, к «Миру искусств», к выставкам, Петербургу, Парижу и прочему.
И Маклаков, от детства и семьи, сразу идет к Государственной Думе и кипению в обеих столицах. Он решительно отказывается от всяких даже намеков на свою истинную личность, как бы зажав все это, задавив, в предвидении жадного потомства. И выутюжив все, что в глубоком сознании (и подсознании) беспокоило его когда-то.
За год до смерти Алданову исполнилось 70 лет. Начались торжества. «А.С. Альперин хочет, чтобы я приехал и выступил на ул. Кадэ в день моего семидесятилетия, — пишет он из Ниццы Маклакову. — А.С. еще предлагает позавтракать частным образом: 6-7 человек, из которых Вас, естественно, называет первым. Это я принимаю с большой радостью». Но от торжества в храме Великого Востока он категорически отказывается: «Я не буду в этот день и в ближайшие за ним в Париже». Его больше не соблазняют ни храм, ни церемонии, ни агапа – вся эта декорация, видимо, перестала пленять его, и Маклаков не настаивает: можно посидеть в «Био-терапии» у Титова, можно чем-нибудь перекусить в старом кафе, можно собраться в «Труа-з-Обю» на Порт де Сен-Клу, там теперь уже никого не встретишь, не то что раньше, там теперь никто не бывает, все умерли… Немногим живым осталось только «обмениваться мнениями», да мечтать о «брошюрке», в которой, может быть, их можно будет зафиксировать. В конце концов – братья всегда любили обмениваться мнениями: М.М. Ковалевский обменивался мнениями о мировой политике с Сеншолем и Буле, о новейших веяниях в музыке с «русским Листом» – Антоном Григорьевичем, о современной русской поэзии Надсона – с Вас. Ив. Немировичем-Данченко, о живописи так называемых «импрессионистов» с Ярошенко («Всюду жизнь») и Саврасовым («Грачи прилетели»), и о будущих возможностях воздухоплавания – с Яблочковым. Он также любил пофилософствовать о человеческих страстях со своей родственницей, знаменитой математичкой Софочкой, с которой – как сплетничали злые языки – у него «так ничего и не вышло».
Г.Я. АРОНСОН
Меньшевик «второго поколения»[142], Аронсон, как масон, очень рано «уснул», может быть, был Г, а может быть, только «кандидатом»: меньшевики считали масонов «дилетантами», а себя «профессиональными политиками». Будучи в центре группы «Социалистического вестника», основанного еще Мартовым, он не хотел, а может быть и не мог состоять в тайном обществе. О масонах он позволял себе изредка писать: в «Новом русском слове», а также в одной из своих книг. Он открыл немногое, но и то, что он открыл, пробудило интерес к тайному обществу среди профанов, а среди масонов вызвало сильную тревогу. Его ценный двухтомный труд «Книга о русском еврействе» страдает крупными недостатками: вместо имен и отчеств поставлены инициалы, годов рождения и смерти – нет. В его книге «Россия накануне революции», где одна глава посвящена масонству, фамилии масонов и не- масонов указаны неверно. В беседах со мной он признал свои ошибки. Исправлять их было поздно.
Наше знакомство началось довольно оригинально: моя первая критика, за подписью «Н.Б.», была напечатана в газете «Дни» (Берлин, 1923). Это была заметка о его книге стихов «Мир издалека» (может быть, тоже первой, но я не уверена). Она тогда только что вышла. Это был мой первый шаг в литературной критике, но он не привел к личному знакомству, и Аронсон забыл обо мне так же, как я о нем.
Личные отношения начались только в 1940 г., благодаря его письму ко мне. Он писал:
18.5.1940.
Многоуважаемая г-жа Берберова,
Основание к моему обращению к Вам дала мне газетная заметка о предстоящем вечере в память