Теперь и он слышал гул вертолета, а вскоре и увидел его в низком небе над проливом.
В полумраке кабины постанывал, придя в сознание, смотритель маяка Егорыч, тихо всхлипывала его жена Тася.
Юра смотрел в тускловатый иллюминатор, как уменьшается, падает вниз одинокий остров Монерон, все берега которого усыпаны агатами, похожими на глаза любимой женщины.
Глава 4
Ни за что он не отказался бы от ночных дежурств в больнице.
Заведовать отделением — это, в конце концов, и не обязательно, без этого начальственного поста вполне можно обойтись. Но не стоять у стола в операционной, не чувствовать в себе той особенной собранности, которая только там и бывает, — от этого отказаться было бы невозможно.
Да и необходимости не было отказываться. Семь ночей в месяц — вот уже и ставка дежуранта, а семь ночей в месяц от отряда оторвать нетрудно, не один он там врач. А других дел, от которых надо было бы отрываться, у Гринева, собственно, и не было…
После пятничного дежурства он задержался утром, чтобы посмотреть своего давешнего Лазарева, которому неделю назад пришлось ампутировать голень. Рабочий с рыбозавода Лазарев врезался в дерево на мотоцикле ночью на проселочной дороге, долго лежал, пока доставили его в больницу, рана была вся в грязи и разлившемся бензине. Сразу было понятно, что ногу сохранить не удастся, и хорошо еще, если обойдется без осложнений.
У Лазарева всю неделю держалась температура, и Гринев хотел сам посмотреть, в чем дело.
В перевязочной работала не Люся, и это было хорошо. Плохо было, что перевязочная сестра, кажется, была та самая девочка из медучилища, о которой говорил Рачинскии. Между высокой марлевой повязкой, закрывающей ее рот и нос, и низко надвинутой на лоб круглой шапочкой блестели большие, черные, восточного разреза глаза. Выражение полускрытого лица определить было невозможно, но сестричка была крошечная, даже не очень высокому Юре по плечо, смотрела на него снизу вверх, и поэтому казалось, что смотрит она благоговейно.
— Давно работаете? — вздохнув, поинтересовался Гринев.
— Месяц, — прошелестело из-под повязки. — Вернее, месяц и одну неделю.
— Юрий Валентинович Гринев, — спохватился он. — А вы?
— Оля. Оля Ким. А я догадалась, что это вы.
— Что ж, давайте работать, догадливая Оля Ким, — сказал Юра. — Вы Лазарева из пятой палаты перевязывали уже?
— У которого нога ампутирована? Да, — кивнула Оля. — Уже два раза. Он очень беспокойный и все время матом ругается во время перевязки.
— Ну, мы ему сегодня не разрешим при девушке матом ругаться, — не удержался от улыбки Гринев.
— Почему? — смутилась Оля. — Пусть ругается, если ему так легче. Ему же больно… А мне, знаете, Юрий Валентинович, можно считать, это все равно — что он матом.
— Почему? — удивился Гринев.
— Потому что… Потому что я же кореянка, и русский все-таки не родной язык, понимаете? — таким же смущенным голосом объяснила она. — Я эти слова довольно безразлично воспринимаю, и они меня по- настоящему не смущают.
— Надо же! — снова удивился Юра. — Я об этом как-то не думал. Но вы же хорошо по-русски говорите, даже без акцента.
Акцент, пожалуй, все-таки был, но такой легкий, едва ощутимый, что казался просто интонацией ее тихого голоса.
— Это неважно. — Оля покачала головой, по-прежнему глядя на него снизу вверх длинными черными глазами. — Все равно не родной язык, нельзя смутиться по-настоящему.
— Ну, тогда вы меня по-корейски научите матом ругаться. — Юра почувствовал, что ему становится весело. — Буду вас смущать по-настоящему!
— А по-корейски ничего такого нету. — Глаза ее улыбнулись. — У нас все корейцы по-русски ругаются, только, по-моему, не получают от этого настоящего удовольствия.
Юра засмеялся было ее словам, но тут сестра привезла на каталке Лазарева.
Он был небритый, сонный, со злой тоской в лихорадочно поблескивающих глазах.
— Опять шмакодявка эта? — возмутился он, заметив Олю. — Это что, так положено теперь — на живых людях тренироваться?
— Меньше глупостей болтай — скорее выздоровеешь. — Гринев разрезал бинты и осторожно снял их с лазаревской голени. — Сегодня я тебя перевяжу, не скандаль.
— Это зачем еще? — испуганно пробормотал Лазарев. — Опять резать хочешь?
— Мечтаю! Сплю и вижу, как бы тебя порезать, — хмыкнул Юра.
Как он и предполагал, под кожей у самой раны образовался глубокий «карман», полный гноя. Нет, но Гена хорош! Просил же последить…
— Вот она температурка-то где, Оля, сюда посмотри, — сказал Гринев; зонд блеснул в его пальцах, вошел в «карман». — Вот такое как только видишь во время перевязки, сразу зовешь врача, поняла?
Лазарев заорал так, что Оля вздрогнула. Не обращая внимания на его крики, Гринев быстро вычищал гной.
— Ну, чего ты кричишь? — приговаривал он при этом. — Чего орешь, обезболивающее укололи же тебе? Не так уж и больно, потерпи, потом зато все хорошо будет.
— Сука, мать твою! — кричал Лазарев. — Гад, садист, что ж ты делаешь, а?! Сам на своих двоих стоишь, а мне ногу откромсал, и все мало тебе, еще терзаешь?!
Далее последовал такой поток мата, что даже на неродном языке, пожалуй, было бы слишком. Впрочем, на словесный поток Гринев внимания не обращал, закладывая в вычищенный «карман» тампоны, а вот когда Лазарев начал биться и дергаться, прижал его плечи к столу.
— А ну лежи тихо! — прикрикнул он. — Считаешь, мало тебе отрезали, повыше хочешь? Лежи спокойно, дай сестре работать! Перевязывай, Оля, — велел он. — Что ему назначено, не забыла?
— Я помню, — кивнула она, накладывая на рану марлевые подушечки с лекарством.
Пожалуй, хорошая перевязочная сестра могла из нее получиться очень скоро. Только теперь Юра заметил: пальцы у нее длинные, тонкие и двигаются так быстро, и прикасаются так легко, что даже Лазарев перестал орать, только скулил потихоньку.
— Как это все-таки несправедливо… — сказала Оля, когда дверь перевязочной закрылась за лазаревской каталкой.
— Что несправедливо? — не понял Гринев.
— Вот это — что он так себя ведет… Вы же ему жизнь спасли, хоть и пришлось ногу отнять, но это же по медицинским показаниям! А он вас так мерзко оскорбляет… Вам не обидно, Юрий Валентинович?
— Нет, Оленька, не обидно, — улыбнулся Юра. — Да у меня сердца бы живого не осталось, если б я на всех вздумал обижаться. И ты тоже привыкнешь, никуда не денешься. Ну, кричит мужик от боли невесть что, зачем внимание-то обращать?
— Не знаю, — покачала она головой. — Все-таки он мужчина, мог бы и потерпеть.
— Думаешь, мужчины терпеливее? — усмехнулся Юра. — Как раз наоборот… И терпения меньше, чем у женщин, и психика слабее. Мне, помню, один грозился: тебя убью, а потом сам из окна выкинусь, как, мол, буду жить без ноги? А уговорил я его спокойно подумать, от чего же это ему без ноги в жизни отказаться-то придется, — и выяснилось, что от футбола во дворе по воскресеньям…
— Но не все же такие?
Оля снова посмотрела на него этим своим взглядом снизу вверх; дрогнули черные ресницы.
— Не все. — Гринев помолчал секунду, следя за трепетом ее ресниц. — Разные бывают. Ну,