квартирке на верхнем этаже сравнительно новой высотки на углу улицы Уэст-энд и Семьдесят первой. В ясную погоду (такое иногда выдается) из окна у меня видны две башни Международного торгового центра и отдельные части Нью-Джерси. Прекрасное убежище от городской суеты и уж, конечно, от «пращей и стрел яростной судьбы», как сказал поэт. Поэтому я машинально назвал водителю свой адрес.
Господи, да ведь именно там в первую очередь будет искать меня Рэй Киршман со своими громилами! Для этого только стоит заглянуть в телефонную книгу.
Я откинулся на спинку сиденья и полез в нагрудный карман за пачкой сигарет, которых я не держал там вот уже много лет. Живи я на Восточной Шестьдесят седьмой, сидел бы сейчас в том темно-зеленом кресле и выколачивал трубку в хрустальную пепельницу. А сейчас вот...
Подумать надо было о многом. Например, о том, кто не пожалел тысячи долларов, чтобы подвести меня под статью о предумышленном убийстве, и почему до странности знакомый незнакомец с узкими плечами и неохватной талией отвел мне эту дурацкую роль?.. Но сейчас неподходящий момент для подобных размышлений. Один «фараон», слава Богу, хлопнулся в обморок, другой не успел сообразить, что к чему. А я проявил несвойственную мне прыть. Да, мне удалось выиграть немного времени. Выигрыш минимальный, всего несколько минут, позволивших мне вырваться из ловушки, но очень скоро я могу потерять преимущество.
Надо залечь, найти нору — и залечь. Мне удалось сбить гончих со следа, но теперь надо поскорее укрыться в хорошем убежище, пока они снова не напали на след. (Меня отнюдь не обрадовало, что я описываю свое положение в выражениях лисьего гона.)
Я отогнал неприятную мысль и попытался сосредоточиться. Итак, мое собственное жилье исключалось: через час там будет шуровать полицейский наряд. Значит, нужно искать другое место, надежное, безопасное, чтобы там были четыре стены, пол и потолок, предназначенные для одного человека, а не для толпы. Такое место, где никому не придет в голову искать меня. И оно должно быть в Нью-Йорке, потому что в незнакомом городе меня легче выследить. Квартира какого-нибудь приятеля?
Такси тащилось вверх по Манхэттену, а я перебирал в уме друзей и знакомых — и скоро убедился, что среди них нет никого, к кому я мог бы сейчас завалиться. Дело в том, что я всегда сторонился плохой компании. На воле — я предпочитаю больше жить на воле, чем в заключении, — так вот, на воле я никогда не общаюсь ни с другими взломщиками или грабителями, ни с мошенниками и вымогателями, ни с представителями пестрого племени воров, жуликов, карманников и пр. Естественно, когда ты сидишь в четырех стенах, возможность выбирать знакомых весьма ограничена. Но на свободе я поддерживаю отношения только с людьми если не исключительной честности, то уж, во всяком случае, не с рецидивистами. Допускаю, что мои товарищи таскали по мелочи с места своей службы или занижали свои доходы, чтобы платить налоги поменьше, и вообще совершали всевозможные действия, граничащие с нарушением десяти заповедей. Однако, насколько мне известно, никто из них не был закоренелым преступником, каковым, да будет вам известно, не являюсь и я.
Посему не следует особенно удивляться, что у меня нет близких друзей. Ни одна живая душа не знала обо мне правды — откуда же взяться задушевной близости? С одними я играю в шахматы, с другими в покер. Есть такие, с кем хожу на состязания по боксу или на футбол. Есть женщины, с которыми я обедаю, есть женщины, с которыми хожу в театр или на концерт. С некоторыми из них время от времени делю ложе. Давненько в моей жизни не было мужчины, которого можно было бы назвать настоящим другом; так же давно не было у меня и прочных связей с женщинами. Современная болезнь человечества — отчуждение — усугубляется у меня характером профессии, требующей одиночества и полнейшей тайны.
У меня никогда не было повода сожалеть об этом, если не считать тех ужасных ночей, которые бывают у каждого из нас, — когда твоя компания вдруг становится самой паршивой компанией на свете, и оказывается, что тебе некому позвонить в три часа ночи. Теперь все это означало, что в целом свете нет человека, которого я мог бы попросить спрятать меня. Хотя что толку, даже если бы такой человек и был. Полиции ничего не стоит вычислить друга или любовницу и нагрянуть туда через час после меня. Да, такие вот дела...
— Повернуть или не надо? — Голос таксиста вывел меня из раздумий. Он остановил машину и глядел на меня сквозь плексигласовую перегородку, защищающую его от возможного нападения пассажиров, склонных к насилию.
— Семьдесят первая и Уэст-энд, — объявил он. — В эту сторону или в другую?
Я молча заморгал в ответ, поднял воротник пальто и втянул голову, как испуганная черепаха.
— Ну так что, — сказал он терпеливо, — повернуть или не надо?
— Валяй.
— Что «валяй» — поворачивать?
— Поворачивай.
Шофер переждал поток машин, потом рванул с места, сделал запрещенный левый поворот и плавно подкатил к моему подъезду.
Ну что, подняться мигом, взять кое-какую одежду, отложенные деньги и — бегом назад? Ни в коем случае!
Шофер протянул было руку, чтобы поднять стрелку, выключающую счетчик.
— Постой, — сказал я. — Поезжай в Нижний Манхэттен.
Его рука замерла над желтой стрелкой, как колибри над цветком; потом таксист отвел руку и удивленно повернулся ко мне:
— В Нижний Манхэттен?
— Ну да!
— Разонравился этот дом?
— Я его другим помню.
В глазах таксиста появилось особое, настороженное выражение, свойственное ньюйоркцу, когда человек понимает, что имеет дело с психом.
— Вот оно что!.. — пробормотал он.
— Теперь ничего нельзя узнать, — уверенно вошел я в роль. — А этот квартал вообще довели до ручки.
— Господи! — выдохнул успокоившийся таксист, выруливая на авеню. — Я тебе вот что скажу: у вас еще ничего. Посмотрел бы ты на дом, где я живу. Это в Верхнем Бронксе, не бывал там? Вот где целую округу до ручки довели...
Об этом он мне и рассказывал, пока машина катила на юг по западному краю Манхэттена, — как разрушаются и приходят в запустение жилые дома. Самое интересное в таком разговоре — это то, что ты заранее знаешь, что тебе скажут, и потому не слушаешь собеседника. Я думал о своем и лишь иногда поддакивал, похмыкивал или цокал языком — в зависимости от того, что требовалось в данную минуту.
Я мысленно обозревал редкие ряды так называемых друзей. Двигатели деревяшек, которых я обыгрывал в шахматы, картежники, обдиравшие меня в покер, спортивные болельщики-фанаты, собутыльники. Удручающе немногочисленный перечень молодых дам, с которыми едва поддерживал отношения последнее время.
Погоди, погоди... Может, Родни Харт?
Точно, Родни Харт!
Это имя возникло из глубины сознания, как голова пловца после прыжка с десятиметровой вышки. Приличного роста, худощавый, лицо с выпуклыми надбровьями и длинноватым носом. Ноздри у Родни хищно раздувались, как только ему начинала идти карта и на руках оказывалось нечто более стоящее, чем две пары. Первый раз я встретил его года полтора назад в одной покерной компании и с тех пор видал его не за карточным столом ровно два раза: один раз мы столкнулись нос к носу в Гринвич-Виллидж, или попросту говоря — Деревне, и посидели за парой банок пива, другой раз, когда он получил вторую роль во внебродвейском спектакле (не выдержавшем и дюжины представлений), и я зашел к нему за кулисы, чтобы произвести впечатление на некую молодую леди. (Не получилось.)
Старик Родни Харт — вот кто!