поют по-латыни песню студентов всего мира:

…Гаудеамус игитур, Ювенес дум сумус! По-русски эта песня звучала бы примерно так: Веселитесь, юноши, Пока есть в вас сила! После юности веселой, После старости тяжелой Примет нас могила…

А иногда, притворив плотнее дверь и сев в тесный кружок, молодежь поет приглушенными голосами те песни, которые я люблю больше всех:

Много песен слыхал я в родной стороне, В них про радость, про горе мне пели, Но из песен одна в память врезалась мне, — Это песня рабочей артели. Э-эй, дубинушка-а-а, — ухнем! Э-эх, зеленая, сама пойдет! Подернем! Подернем! Да ухнем!

Я знаю, что этого петь нельзя, это запрещенная революционная песня. За одну «Дубинушку» полиция может, нагрянув, арестовать всех этих замечательных юношей и девушек… Мне рассказывали Павел Григорьевич и Анна Борисовна: с такими песнями революционеры выходят на демонстрации против правительства, шагают от этапа к этапу в далекие, глухие места ссылки.

Смело, друзья, не теряйте Бодрость в неравном бою! Родину-мать защищайте, Честь и свободу свою! Пусть нас по тюрьмам сажают! Пусть нас пытают огнем! Пусть в рудники посылают! Пусть мы все казни пройдем…

Дверь открывается — на пороге стоит отец Свиридовых, Сергей Иванович.

— Владимир! — говорит он с упреком. — Я ведь просил тебя…

Леля бросается к нему:

— Больше не будем! Сергей Иванович, не сердитесь… Мы немножко попели, — уж очень душа горит… А больше не будем, золотой, не будем!

Разве можно сердиться, глядя в Лелины «очи синие»? Легкая, чуть заметная улыбка пробегает по губам Сергея Ивановича. Обычно губы эти крепко сжаты и лицо сурово, почти угрюмо. Сергей Иванович смотрит на Лелю и смягчается:

— Я только напоминаю: осторожность! Зачем зря рисковать? Пойте тише, под сурдинку…

В тот же вечер я случайно слышу в кабинете Сергея Ивановича обрывок его разговора с папой. Я не подслушиваю, нет! — меня прислали звать Сергея Ивановича и папу чай пить. Но они так поглощены разговором, что не заметили моего прихода. Ну, а я, конечно, так заинтересовалась их разговором, что застыла на месте как вкопанная.

— Тревожусь я о нем, Яков Ефимович! Очень серьезно он в революцию ушел… Какие-то рабочие к нему ходят, какие-то незнакомые люди… Боюсь, сломит Володька шею!

— Не сломит! — возражает папа. — Для настоящих людей, — а я Володю знаю, он на моих глазах вырос, и он именно настоящий человек! — для них это закалка на всю жизнь!

— Вы и меня знаете, Яков Ефимович… — продолжает Сергей Иванович с необычной для него откровенностью. — Я — человек, на всю жизнь раненный. Когда Маша умерла, жена моя, я еще молодой был. Мог жениться. Нет, не захотел, чтобы у детей мачеха была! Живу бирюком, нигде не бываю, даже к вам не каждый месяц заглядываю. Дети для меня — все!.. Вам, Яков Ефимович, легко говорить: Сашурка-то у вас еще ребенок. А вот подрастет она да потянется к революции, — что вы тогда будете делать?

— А, наверно, то и буду делать, что вы теперь делаете, что все другие отцы: горевать, тревожиться, ночей не спать… может быть, даже кровавыми слезами плакать… И все-таки, думаю, будет мне радостно: хорошая, значит, выросла… Ты здесь зачем? — вдруг грозно обрушивается папа, только теперь заметив меня. — Вот, Сергей Иванович, невозможный ребенок! Брысь отсюда!

Я ухожу, очень обиженная. Удивительные люди — взрослые! Никакого понимания! Даже памяти — и той ни на копейку! То папа сам говорит мне: «Ты уже не маленькая!» То я, оказывается, ребенок, да еще и «невозможный»! А что, собственно, случилось, из-за чего столько шуму? Я пришла за ним, хотела сказать: «Чай пить!» Слышу, у них такой разговор… Ну как было утерпеть, чтобы не послушать хоть немножко? Оказывается, я им помешала!

В этих мыслях я прохожу мимо комнаты Володи. Дверь приоткрыта, — ну разве можно не шмыгнуть туда? Как и говорил только что Сергей Иванович, в комнате, кроме самого Володи, все — незнакомые люди.

Увидев меня, они, как по команде, замолкают. Смотрят на меня. Чувствую, что ввалилась непрошеная, некстати, и страшно смущаюсь. И тут я мешаю!

— Эт-т-то кто еще такая? — с наигранной свирепостью рычит на меня Володя.

Мне сразу становится легче. Володю я люблю почти так же, как Валентину. Он — добрый, хороший. А главное, что я ценю в Володе — то, что ценят у взрослых все дети: ему со мной интересно! Он всегда расспрашивает, что я читаю, какие у меня подруги, что делается у нас в институте…

— Предъявите паспорт! — сурово-официально предлагает Володя. — Что такое? У вас нет паспорта? Вы несовершеннолетняя? Кто же вас знает? Кто может за вас поручиться?

— Я! — раздается веселый голос из темного угла за шкафом. — Я за нее ручаюсь!

Это говорит Вацек! Веселый, никогда не унывающий рыжий Вацек! Мне становится легко: он напоминает мне Павла Григорьевича, Анну Борисовну, Юльку…

— Ты ручаешься за нее, Стась? — спрашивает Володя, и непонятно, почему он называет Вацека «Стасем». — Разве ты ее знаешь?

— Мы с ней старые друзья! — заявляет Вацек. — Пусти се, Борис!

Еще того не легче! Мало того, что Вацек вдруг оказался «Стасем», так еще и Володя почему-то «Борис»!

— В таком случае, я за нее тоже ручаюсь. Два поручителя — эго солидно. Садись, Сашурка! — И Володя пододвигается на диване, чтобы дать мне сесть рядом с ним.

Я, конечно, пристраиваюсь около Володи — становлюсь маленькой, незаметной. Все забывают обо мне и продолжают прерванный разговор.

— Последний вопрос, — говорит Володя, — о студенческом бале.

Оказывается, на следующей неделе после пасхи в городе будет устроен благотворительный бал в

Вы читаете В рассветный час
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату