– Я знаю, – прошептала она, завладевая его рукой. За конюшнями и кузницей начиналась тропа, уводящая в сад. Трава в саду густая и мягкая; придворные дамы частенько сиживали там ясным погожим днем.
Ланселет расстелил на земле свой плащ. В воздухе разливался неуловимый аромат зеленых яблок и травы.
– Нынче ночью мы отыскали себе уголок Авалона… – и уложил ее рядом. Он снял с молодой женщины покрывало и теперь поглаживал ее волосы, не торопясь требовать большего, нежно обнимая ее, и то и дело наклонялся и целовал ее в щеку или в лоб.
– Трава совсем сухая – росы нынче не выпало. Похоже, ночью дождь пойдет, – прошептал он, лаская ее плечо и миниатюрные руки. Моргейна чувствовала, как крепка его затвердевшая от меча ладонь, – до того крепка, что молодая женщина с изумлением вспомнила: а ведь Ланселет младше ее на четыре года. Моргейне доводилось слышать его историю: он появился на свет, когда Вивиана уже уверилась, что из детородного возраста вышла. В его длинных, чутких пальцах с легкостью помещалась и пряталась ее крохотная рука; Ланселет перебирал ее пальцы, играл с кольцами; вот ладонь его легла на лиф ее платья и распустила шнуровку на груди. Голова у Моргейны кружилась; мысли путались; страсть накатывала на нее, точно пенный прибой, заливающий береговую полосу; ее захлестывало волной, она тонула в его поцелуях. Ланселет нашептывал что-то невнятное; слов молодая женщина не разбирала, однако переспросить и не подумала; время речей прошло.
Ланселету пришлось помочь ей раздеться. При дворе носили платья куда более замысловатые, нежели простые и строгие одежды жрицы; Моргейна чувствовала себя неуклюжей и неловкой. Понравится ли она Ланселету? Со времен рождения Гвидиона груди у нее вялые, обмякшие; не то что в тот день, когда он впервые до нее дотронулся, – где они, те груди – крохотные и упругие?
Но Ланселет словно ничего не замечал: он ласкал ее груди, теребил соски в пальцах, осторожно прихватывал губами и зубами. В голове Моргейны не осталось ни одной мысли; весь мир перестал для нее существовать – лишь прикосновения его рук и дрожь отклика в ее собственных пальцах, скользящих по его гладким плечам, и спине, и темным, пушистым завиткам волос… отчего-то ей казалось, что волосы на груди мужчины непременно окажутся колючими и жесткими, но у Ланселета все иначе, они мягкие и шелковистые, как ее черные пряди, и скручиваются в изящные, крутые завитки. Словно в бреду она вспомнила, что впервые сблизилась с юнцом не старше семнадцати лет, который толком и не знал, что происходит, так, что ей приходилось направлять его, показывать, что делать… и для нее тот раз стал первым и единственным, так что к Ланселету она пришла почти девственной… Во власти внезапно накатившего горя Моргейна пожалела, что это – не первый раз; с каким блаженством она вспоминала бы о сегодняшней ночи; вот так все и было бы; вот так все и должно было произойти… Моргейна прильнула к Ланселету, прижалась к нему всем телом, умоляюще застонала; она не могла, просто не в силах была дольше ждать…
Но, похоже, Ланселет еще не был готов принять ее, в то время как Моргейна всем своим существом тянулась к нему, тело ее пульсировало желанием и жизнью. Она жадно подалась к любимому, ненасытные губы ее настаивали и заклинали. Она нашептывала его имя, она умоляла – понемногу поддаваясь страху. А Ланселет продолжал осыпать ее нежными поцелуями, ладони его поглаживали, утешали, успокаивали, вот только успокаиваться она не желала, все ее тело требовало завершения, изнывая от жажды, сотрясаясь в агонии. Моргейна попыталась заговорить, воззвать с просьбой – но с губ ее сорвался лишь горестный всхлип.
Ланселет нежно прижимал ее к себе, продолжая ласкать и поглаживать.
– Тише, нет, тише, Моргейна, погоди, довольно… я не хочу обидеть и обесчестить тебя, не думай… вот, ложись рядом, позволь мне обнять тебя, тебе будет приятно… – И в смятении и отчаянии она позволяла ему делать все, что он хочет. И в то время, как тело ее властно требовало наслаждения, в груди, как ни странно, нарастал гнев. А как же ток жизни, струящийся между сплетенными телами, между мужчиной и женщиной, как же ритмы Богини – нарастающие, подчиняющие? Моргейне вдруг показалось, будто Ланселет намеренно ставит преграду этому потоку, превращает ее любовь к нему в насмешку, в игру, в отвратительное притворство. А ему словно все равно; для него, похоже, все идет так, как надо, оба получают удовольствие – и, значит, все в порядке… словно одни лишь телесные наслаждения и важны, словно не существует слияния более значимого – единства с жизнью во всех ее проявлениях. В глазах жрицы, воспитанной на Авалоне и настроенной на великие ритмы жизни и вечности, эти осторожные, чувственные, рассудочные любовные ласки выглядели едва ли не кощунством, отказом подчиниться воле Богини.
А затем, во власти наслаждения и унижения, она принялась оправдывать любимого. В конце концов, он же не воспитывался на Авалоне в отличие от нее; судьба швыряла его из приемной семьи ко двору, а от двора – в военный лагерь; он – солдат с тех самых пор, как в силах поднять меч, жизнь его прошла в походах; может быть, он просто ничего не знает или, может быть, привычен только к таким женщинам, что дарят лишь минутное наслаждение телу, не больше, или к таким, что предпочитают играть в любовь и ничего не давать… он сказал:
Моргейна села, подобрала платье, трясущимися пальцами натянула его на плечи. Ланселет молча глядел на нее. Вот он протянул руку, помог ей справиться с одеждой. И, после долгого молчания, печально промолвил:
– Дурно мы поступили, моя Моргейна, – ты и я. Ты на меня сердишься?
Моргейна словно онемела: в горле стеснилось от боли.
– Нет, не сержусь, – наконец выговорила она с трудом, понимая, что следовало бы завизжать, накричать на него, потребовать того, что он не в силах дать ей – а может быть, и ни одной другой женщине.
– Ты – моя кузина и родственница… но ничего дурного ведь не случилось, – срывающимся голосом проговорил он. – Хотя бы в этом я могу себя не упрекать – я не нанес тебе бесчестия перед лицом всего двора… я ни за что бы не пошел на такое… поверь мне, кузина, я искренне люблю тебя…
Не выдержав, Моргейна разрыдалась в голос.
– Ланселет, умоляю тебя, во имя Богини, не говори так… что значит, ничего дурного не случилось? Так распорядилась Богиня, этого желали мы оба…
Ланселет страдальчески поморщился.
– Ты такое говоришь… о Богине и прочих языческих дикостях… Ты меня почти пугаешь, родственница, в то время как сам я пытаюсь удержаться от греха… и однако же я поглядел на тебя с вожделением и похотью, сознавая, как это дурно… – Ланселет оправил на себе одежду; руки его дрожали. Наконец, едва не захлебываясь словами, он выговорил:
– Наверное, грех кажется мне более страшным, нежели на самом деле… ох, Моргейна, если бы ты только не была так похожа на мою мать…
Слова эти прозвучали пощечиной – жестоким, предательским ударом в лицо. Мгновение молодая женщина не могла выговорить ни слова. А в следующий миг ею словно овладела неуемная ярость
