не Утера, но герцога Корнуольского.
Как в такое можно поверить, ума не приложу, ведь Горлойс, по слухам, был темноволосым, смуглым, с орлиным профилем, а брат мой, светлокудрый и сероглазый, как две капли воды походил на Утера.
При жизни брата – а коронован он был под именем Артура, – я наслушалась всевозможных россказней о том, откуда взялось это имя. В одной из баек говорилось, будто означает оно Арт-Утер, Утеров медведь, да только это неправда. В младенчестве его звали Гвидион, сияющий, – из-за золотых кудрей, то же имя носил впоследствии его сын – только это уже совсем другая история. А на самом деле все куда проще: когда Гвидиону исполнилось шесть, его отослали на воспитание к Экторию, одному из Утеровых вассалов, живущему в северном краю близ Эборака, и Утер потребовал, чтобы моего брата окрестили в христианскую веру. Так он получил имя Артур.
С рождения и до шести лет Гвидион только и делал, что путался у меня под ногами, как только его отлучили от груди, моя мать, Игрейна, вручила его мне со словами: «Вот твой маленький братик, ты должна любить его и заботиться о нем». А я бы охотно придушила орущее отродье и швырнула бы его вниз с утеса и побежала бы к матери, умоляя, чтобы она опять стала совсем-совсем моя; вот только ей почему-то судьба мальчишки была небезразлична.
Однажды приехал Утер, и мать, как всегда, облеклась в лучший свой наряд, и украсилась ожерельями из лунных камней и янтаря, и, нагнувшись, небрежно поцеловала меня и маленького брата, уже готовая поспешить к Утеру. Я смотрела на ее разрумянившееся лицо – щеки пылают, дыхание участилось от радости, что муж ее вернулся домой, – и всей душой ненавидела и Утера, и моего брата. Я стояла на верхней ступеньке лестнице и плакала, дожидаясь, когда за нами придет нянька, а малыш заковылял за матерью вниз, выкликая: «Мама, мама!» – в ту пору он еще и не говорил толком, – и, конечно же, упал и ударился подбородком о ступеньку. Я пронзительно закричала, зовя мать, но она уже спешила к королю и лишь гневно бросила через плечо: «Моргейна, я же сказала тебе: пригляди за малышом», и скрылась.
Я взяла вопящего ребенка на руки и вытерла ему подбородок своим покрывалом. Падая, он рассек губу о зуб – к тому времени у него их прорезалось не то восемь, не то десять – и теперь плакал, не умолкая, и звал маму; но мать так и не пришла, так что я присела на ступеньку и усадила его на колени, а он обвил ручонками мою шею, и зарылся лицом в мою тунику, и со временем в слезах заснул. Он казался довольно тяжелым, а волосенки у него были мягкие и влажные, промок он и еще кое-где, но, к вящему своему удивлению, я вроде бы и не слишком возражала. Малыш прижался ко мне: видимо, во сне позабыл, что не на руках у матери. «Игрейне нет дела до нас обоих, – подумала я. – Она бросила его точно так же, как некогда меня. Теперь мне, наверное, придется быть ему мамой».
Я легонько встряхнула малыша, и, проснувшись, он вновь обнял меня за шею, чтобы его унесли прочь, а я принялась подбрасывать его на коленях, как это на моих глазах делала нянька.
«Не плачь, – промолвила я. – Я отведу тебя к няньке».
«Мама», – всхлипнул он.
«Мама ушла, она с королем, – отозвалась я, – но я позабочусь о тебе, братик». И, сжав в ладони его пухлую ручонку, я поняла, что имела в виду Игрейна: я уже слишком взрослая, чтобы плакать или всхлипывать, требуя мать, потому что отныне мне нужно заботиться о малыше.
Думаю, мне в ту пору едва исполнилось семь.
Когда сестра моей матери Моргауза выходила замуж за короля Лота Оркнейского, я впервые надела «взрослое» платье и янтарное, с серебром, ожерелье – только это я и помню. Я искренне любила Моргаузу, потому что у нее часто находилось для меня время, а вот у мамы – нет; и еще она рассказывала мне про отца – сдается мне, после смерти Горлойса Игрейна ни разу не произнесла его имени. Но при всей моей любви к Моргаузе я ее побаивалась: порою она щипала меня, дергала за волосы, обзывала несносной сопливкой; это она придумала для меня дразнилку, от которой я плакала, хотя теперь я этим прозвищем горжусь: «Ты из волшебного народа, ты – дитя фэйри. Так отчего бы тебе не размалевать лицо синей краской и не напялить на себя оленьи шкуры, Моргейна Волшебница!»
Причины этого брака я представляла себе очень смутно, равно как и то, зачем выдавать Моргаузу замуж такой молодой. Я знала, что мать рада сбыть ее с рук: ей казалось, будто Моргауза поглядывает на Утера с вожделением, возможно, она не сознавала, что Моргауза вожделеет всех встреченных мужчин, сколько есть. Она была что сука в течке, хотя, по правде сказать, сдается мне, это все оттого, что никому-то до нее не было дела. На свадьбе, щеголяя в новом праздничном платье, я слышала, как судят и рядят о том, что, дескать, очень мудро со стороны Утера по-быстрому уладить свою ссору с Лотом Оркнейским и отдать ему в жены свою свояченицу. Лот мне показался до крайности обаятельным, вот только на Утера это обаяние ну ни капельки не действовало. Моргауза вроде бы влюбилась в него по уши – или, может статься, сочла уместным сделать вид, что влюблена.
Именно там, сдается мне, я впервые на своей памяти увидела Владычицу Авалона. Маме она приходилось сестрой, а мне – теткой, как и Моргауза; и она тоже происходила от древнего народа – миниатюрная, смуглая, яркая, с алыми лентами в темных волосах. Уже тогда она была немолода, но мне она всегда казалась красавицей – как в тот, первый, раз. Голос ее, хотя и негромкий, поражал глубиной и выразительностью. Больше всего мне в ней понравилось то, что она неизменно обращалась ко мне точно к ровеснице, а не тем фальшиво воркующим тоном, каким большинство взрослых говорят с детьми.
Я вошла в залу с запозданием, потому что нянька моя так и не смогла заплести ленты мне в косы, и в конце концов я все сделала сама; руки у меня всегда были проворные, я быстро справлялась с любой работой, что у взрослых получалась страх как медленно. Пряла я уже ничуть не хуже матери, а уж Моргауза со мною и тягаться не могла. То-то я гордилась собою, в новехоньком шафранном платье с ленточками, отделанными золотой каймой, и с янтарным ожерельем вместо детской нитки кораллов!