под глазами, горящими лихорадочным огнем, залегли зеленые полукружья. Черты лица углубились. Он выглядит постаревшим на десять лет.
Я не вижу его туловище, только подсвеченное лицо. Я вздрагиваю, когда эта бородатая голова Иоанна Крестителя[115] начинает вещать:
— Система водяного охлаждения тоже искорежена. Непростая работенка — пропаять — правый дизель — господин каплей — похоже — полностью вышла из строя — подручным материалом не обойтись — иначе она закипит — подшипники карданного вала — разболтаны…
Насколько я понимаю, существуют одна или несколько неисправностей, которые могут быть исправлены только при помощи молота. Оба приходят к выводу, что любые работы, связанные с сильными ударами, исключены.
Снова звучит голос снизу:
— Слава богу — она почти исправна — чертова трещина, и не углядишь — сюда бы часовщика с микроскопом…
— Вгоните туда все, что есть — и порядок! — велит Старик. Потом он поворачивается ко мне, будто бы для того, чтобы сказать мне что-то по секрету, но произносит свою реплику громким сценическим шепотом[116] :
— Хорошо, что у нас на борту — команда настоящих специалистов!
Аварийное состояние электромоторного отделения ужасает не меньше, чем дизельного: сейчас это уже не стерильное, блещущее чистотой помещение, в котором все детали моторов скрыты за стальными оболочками. Сейчас все покровы сорваны, пайолы подняты, обнаженные внутренности выставлены напоказ. Здесь тоже повсюду валяются промасленная ветошь, деревяшки, инструменты. Клинья, провода, лампы-»переноски», проволочная сетка. И здесь внизу еще осталась вода. В этом есть что-то непристойное, что-то отдаленно напоминающее изнасилование. Помощник электромоториста Радемахер лежит на животе, вены на его шее вздулись от натуги, он пытается огромным гаечным ключом завернуть гайку на подушке двигателя.
— Как много ущерба! — замечаю я.
— Ущерб — подходящее выражение, — откликается Старик. — Сию минуту прибудет штабной казначей, чтобы взглянуть на растоптанные во время полевых маневров грядки салата, и тут же на месте рассчитается с хозяином за наши невинное озорство наличными из своего кармана — без излишнего бюрократизма!
Радемахер, заслышав его голос, начинает вставать с пола, но Старик останавливает его, затем дружески кивает и сдвигает его фуражку на затылок. Радемахер ухмыляется.
Я замечаю часы: сейчас ровно полдень. Значит, я
Вот стоит бутылка — она наполовину полная. Но я не могу лишить Радемахера его сока.
Старик в задумчивости стоит прямой, как шест, его глаза обращены на крышку кормового торпедного люка. Он пришел к какому-то заключению?
Наконец он вспоминает о моем присутствии, резко поворачивается и тихо зовет:
— Ну, теперь двинемся назад!
И мы вновь идем путем паломников мимо хромых, слепых, бедных и проклятых. Представление повторяется — чтобы быть полностью уверенным в том, что желаемое воздействие достигнуто.
Но в этот раз Старик ведет себя так, словно нет никакой необходимости обращать на что-то особое внимание: и так все в порядке. Пара кивков головой в одном-другом месте, и мы возвращаемся на пост управления. Он подходит к столу с картами.
Апельсины! Ну конечно, ведь у нас есь апельсины с «Везера». К нам на борт, в носовой отсек, были загружены целых две корзины сочных, зрелых апельсинов. Декабрь — самый сезон для них. Мой рот пытается наполниться слюной, но горло пересохло: засохшая масса слизи совершенно забила мои слюноотделительные железы. Но апельсины прочистят все как следует.
В спальном отделении никого нет. Техники все еще находятся на корме. Штурмана последний раз я видел на посту управления. Но куда подевался боцман?
Я стараюсь открыть люк в носовой отсек так тихо, как только возможно. Тускло, как всегда, горит одна-единственная слабая лампочка. Проходит не меньше минуты, прежде чем я могу разглядеть в полумраке представшую моему взору картину: люди на койках, люди в гамаках, все спят. На пайолах, едва ли не до самого люка, тоже лежат люди, тесно прижавшись, словно бездомные, старающиеся согреть друг друга.
Никогда в носовом отсеке не собиралось одновременно столько людей. Вдруг я понимаю, что здесь находятся не только свободные от вахты, но и матросы, которые в обычных условиях сейчас стояли бы ее — вот население отсека и выросло вдвое.
Луч моего фонарика скользит по телам. Отсек похож на поле после битвы. Даже хуже того, после газовой атаки: люди лежат в полутьме буквально согнутые пополам, скрученные адской болью, как будто противогазы не смогли защитить их от нового отравляющего газа, придуманного врагом.
Успокаивают глубокое дыхание и негромкое приглушенное похрапывение, убеждающие в том, что вокруг — живые люди.
Наверно, ни один из них не заметит даже, если шеф перекроет подачу кислорода. Они тихо уйдут из жизни, заснут навсегда с этими поросячьими рыльцами на лицах и поташевыми картриджами на животах. Спите, дети, усните… Скончались во сне во имя Родины и Фюрера…
Кто там идет, согнувшись в три погибели? Это Хекер — торпедный механик. Осторожно переступает через лежащие тела, словно разыскивает кого-то. Ему приходится бодрствовать, чтобы следить, не выпустил ли кто-нибудь изо рта свиной пятачок дыхательной трубки.
Я начинаю искать место, куда можно поставить ногу. Я пробираюсь между спящих людей, отыскивая зазоры среди изогнувшихся тел, просовывая туда ноги, словно клинья, при этом стараясь не запутаться в переплетении дыхательных трубок.
Апельсины должны храниться в самом дальнем конце отсека, рядом со сливными отверстиями в полу. Я шарю вокруг себя, пока не нащупываю сначала корзину, а затем — один из фруктов, который я перекатываю на ладони, взвешивая его. Проглатываю слюну. Я не в силах больше ждать: прямо на этом самом месте, с обеими ногами, застрявшими между туловищ, рук и ног, я вырываю шноркель из своего рта и вгрызаюсь зубами в толстую кожуру. Только со второго укуса я добираюсь до мякоти плода. Громко причмокивая, я всасываю сок апельсина. Он струйками вытекает у меня из уголков рта и капает на спящих людей. Боже, как здорово! Мне следовало бы раньше додуматься до этого.
Кто-то шевелится рядом с моей левой ногой, чья-то рука хватает меня за икру. Я подпрыгиваю, словно меня ухватил осминог. При таком плохом освещении я не вижу, кто это. Из темноты приближается лицо: уродливый лемур с хоботом. Поднявшийся из полумрака человек пугает меня до смерти. Я все еще не могу узнать его: Швалле или Дафте?
— Чертовски хорошие апельсины! — запинаясь, произношу я. Ответа нет.
Мимо, нагнувшись, проходит Хекер, все еще присматривающий за лежащими. Он вытаскивает изо рта свой мундштук и ворчит:
— Вшивые акустики.
В луче моего фонарика видно, что с его подбородка свисают длинные слюни. Ослепленный, он зажмуривает глаза.
— Извините!
— Я ищу кока, — шепчет он.
Я показываю в темный угол рядом с люком. Хекер перебирается через два тела, наклоняется и негромко говорит:
— Давай, вставай! Поднимайся, Каттер! Поживее. Люди на корме хотят пить.
В кают-компании все без изменений. Второй вахтенный по-прежнему спит в своем углу. Я беру с полки потрепанный томик и заставляю себя читать. Мои глаза двигаются по строчкам. Они привычно перемещаются слева направо, не пропуская ни слога, ни буквы, но вместе с тем мои мысли сейчас далеко.