наподобие кассирских, выполняли идиотские действия с огромным строительным циркулем, бронзовыми фигурками и кинжалами.
И тут сценарий резко изменился. Робинсону вручили кинжал. Кованый, старинный, но остро заточенный и уж далеко не бутафорский.
— Готов ли ты своей рукой карать врагов нашей ложи, тех, кто препятствует построению ноосферы?
Вроде полагалось сказать «да». Роби не помнил, есть ли такой вопрос в сценарии, а если есть — то в каком месте. В голове у него путалось и плыло — от усталости, от духоты, от нервного напряжения… И от того, что в воду, похоже, добавили какую-то гадость. И теперь то кинжалов становилось два или три, то стены комнаты начинали словно бы пульсировать. Но такой вопрос предполагал только один ответ.
— Да, — сказал Робинсон Брюс.
Картинным жестом ему указали, в какую сторону смотреть. И вспыхнул свет. Комната осталась в полумраке, но очень хорошо была освещена стена и подиум у стены. А на подиуме стояли носилки, и простыня покрывала человеческую фигуру.
Робинсон знал, что еще несколько людей стоят позади, но видел только одного, с видеокамерой.
«Что он будет здесь снимать?!» — мелькнуло в голове. Но оказалось, он уже сделал шаг к лежащему (как видно, прекрасно поняв, что требуется от него), и свет трубок дневного света залил его руки и лицо.
— Тебе поручается, брат, исполнить наш приговор! — прозвучало позади.
И Роби, сделав шаг вперед, обрушил нож на человеческое тело, как раз туда, где левая сторона груди переходит в живот. К его удивлению, муляж и правда очень походил на человека. Даже вроде бы донесся какой-то звук — словно выходил воздух из легких. А сквозь белую ткань мгновенно сильно потекло.
Видеокамера работала. Брюс, как ни странно, все еще не мог поверить. Спасительных объяснений было много: пузырь с кровью, вливание свежей крови в труп, специальная жидкость…
Подошел Носитель Справедливости, решительно откинул простыню. Ну конечно же, не мог быть никаким таким врагом ложи это небритый, испещренный наколками бродяжка с помятым, испитым лицом! Но голый труп был виден превосходно, в том числе и место, куда вошел нож.
Носитель Справедливости подошел с блюдом, дал его держать Робинсону. Сделал несколько движений ножом, жестом велел Роби подойти… и вывалил на блюдо дымящуюся, казалось — еще сокращающуюся, «живую» печень.
Видеокамера работала. И комнату залило светом — уже всю. Свет розовый, неяркий, но позволявший видеть лица. Выражения лиц, кстати, были строгие, серьезные… но нисколько не злорадные. Роби это отметил — его не заманили в ловушку, нет. Его подвергли испытанию, и он это испытание прошел.
Носитель Справедливости вышел, держа блюдо на вытянутых руках. Робинсона поздравляли, улыбались, похлопывали по плечу. Появились бутылки с шампанским, ударила с грохотом пробка, хлынула струя в высокие хрустальные бокалы. Главный Хранитель Традиций лично раздавал бокалы, какие-то двузубые вилки. Носитель Справедливости вошел, держа все то же самое блюдо, с кусочками обжаренного мяса.
— Отведаем крови и плоти, тем более, у нас-то плоть не такая, как плоть Христа у католиков! — возгласил Великий Магистр. — Спасибо нашему новому брату… — поклонился он Робинсону.
В призрачной, невероятной яви происходящего шотландский инженер Робинсон Брюс 17 августа 1980 года отпил шампанского, положил в рот кусок поджаренной печени только что убитого им человека.
Остальные делали то же, звеня бокалами о бокал Брюса. Видеокамера работала.
Важным последствием этого стала полная свобода Робинсона. Его личный шофер не исчез, но если он хотел бродить один — никому не приходило в голову его удерживать.
И уж, конечно, он мог в любой момент уехать, куда и насколько он хочет. А отдохнуть Робинсону было необходимо, потому что он очень устал.
— Сам не знаю, от чего больше — от работы с сетью или от напряжения, пока расшифровывал вас всех, — говорил он с добродушной усмешкой.
И попросил отлучки на неделю. Роби с некоторым трудом шел по улицам всегда одинакового, такого привычного Абердина. С ним произошло столько чудес, а город совсем не менялся. И дом был такой, как всегда. Тихим, очень удобным, в котором все вещи и даже, казалось, живые существа — папа, мама, кот Бунюэль, спаниель Заяц… занимают какие-то места, подобающие им раз и навсегда. Мама была такой же, какой Роби ее оставил, — очень спокойной, очень занятой… и в то же время никуда не спешившей. И, конечно же, не забывшей, какие пироги любит Роби.
— Мама, я помню такой случай… Может быть, ты помнишь, мне было четыре года…
— Значит, они все-таки нашли тебя, сынок. — Мама аккуратно положила почти законченное вышивание, сложила руки на коленях. — Я надеялась, что ты им будешь не нужен…
— Значит, ты русская, мама? Почему ты скрывала это? Разве тут есть что-то стыдное? И кто они? Мне рассказали это в ложе…
— Я не совсем русская, сынок. У нас нет такого, мы всех из Советского Союза называем русскими. А в Советском Союзе это есть. Там живет много народов, и каждый из них знает, что они — не русские. Я еврейка, сынок. Только, понимаешь… здесь тоже такого нет. У нас евреи — это те, кто ходит в синагогу. А там, в Союзе, евреи не ходят в синагогу, там официально все безбожники. Там евреи живут среди всех прочих и ничем от них не отличаются. Но все знают, что они евреи, и в паспортах тоже написано, что они евреи. Для всех в мире они — русские. А в самой России они — евреи.
И ты ведь знаешь, социализм придумали как раз такие евреи, которые перестали верить в Бога. Я из них; из тех, кто сделал революцию в России, кто построил Советский Союз, кто пел на стихи Павла Когана:
«Но мы еще умрем на Ганге!»
Потому что эти люди очень хотели бы сделать во всем мире то, что сделали пока только в России. Ты, конечно, можешь счесть это такой поздней попыткой оправдания… Попыткой сделать благороднее старую и грязную историю. Но для меня очень многое изменилось после того, как я получше узнала твоего отца.
Видишь ли, до него я не видала таких мужчин… и вообще таких людей. Я даже не имела представления, что они вообще существуют.
Я росла в Москве, среди людей, которые жили идеей мировой революции. Это я слышала всю жизнь, с детства: «Вот когда начнется в Бразилии! Вот смотрите, поднимается Индия! Вы слыхали?! Забастовки в Мексике! Поздравляем, в Японии беспорядки! Много убитых и раненых!»
Одно из первых моих воспоминаний — огромная толпа орет и вопит: «Смерть им! Смерть!!!» И я кричу вместе со всеми, мне года два, я сижу у матери на руках и кричу вместе с толпой. Вот кому я требовала смерти, честное слово, не припоминаю. По времени судя, Бухарину… Но точно я не помню, сынок.
Все эти люди мельтешили, суетились, страшно радовались чужой беде. Все жили в возбуждении — вот, начнется! Все говорили о каких-то громадных, невероятных по масштабам событиях, о вершении судеб всего мира, всего человечества, все готовились во всем этом участвовать. А в домах у них был страшный разгром. Я даже тебе не смогу описать, ты такого никогда не видел. Все свалено кучами, валяется как попало. Грязь несусветная, мусор заметают в углы или под мебель, — лицо матери приобрело суровое выражение, ее передернуло, — едят что придется, когда придется. Я выросла в доме, где вместо скатертей служили газеты. А гости ели руками, и рыбьи кости, и огрызки хлеба клали на стол или швыряли на пол. В доме постоянно воняло, потому что проветривать считалось… ме-щан-ством.
Мещанство было что-то очень плохое. Это значило — жить не революционными ценностями, не стремлением сделать революцию во всем мире, а ценностями своего устройства. Например, мещанством было менять белье, чистить ботинки, вообще следить за одеждой. Мещанство — это интересоваться своим здоровьем, едой, быть чистоплотным, чему-то учиться, думать о чем-то, кроме революции.